Улей | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мартин и его бывшая сокурсница никак не могут наговориться.

— И ты никогда не думала о замужестве?

— Нет, милый, до сих пор не думала. Я выйду замуж, когда будет приличная партия. Сам понимаешь, выходить замуж, чтобы не вылезать из нужды, дело нестоящее. Еще успею, времени у меня достаточно, я думаю.

— Счастливая! А мне вот кажется, что уже ни для чего времени не осталось; мне кажется, у нас оттого много свободного времени, что его слишком мало, и мы поэтому не знаем, как его употребить.

Нати кокетливо сморщила носик.

— Ах, Марко, дорогой! Только не вздумай угощать меня глубокомысленными фразами!

Мартин рассмеялся.

— Не сердись, Нати.

Девушка взглянула на него с лукавой гримаской, открыла сумочку и достала эмалевую сигаретницу.

— Сигарету хочешь?

— Спасибо, я как раз без курева. Какая красивая сигаретница!

— Да, миленькая вещица, это подарок. Мартин роется в карманах.

— У меня были спички…

— Вот, закуривай, мне и зажигалку подарили.

— Ах, черт!

Нати курит очень элегантно, движения ее рук непринужденны, изящны. Мартин залюбовался ею.

— Слушай, Нати, мне кажется, мы с тобой — очень странная пара: ты одета с иголочки, прямо картинка из модного журнала, а у меня вид бродяги, весь оборван, локти наружу торчат…

Девушка пожимает плечами.

— Ба, не смущайся! Веселей гляди, глупыш! Так люди не будут знать, что о нас подумать.

Мартин постепенно грустнеет, хотя старается не подавать виду, а Нати смотрит на него с безграничной нежностью, с такой нежностью, что ей самой было бы очень неприятно, если бы это заметили.

— Что с тобой?

— Ничего. Помнишь то время, когда все мы, твои товарищи, называли тебя Натача?

— Конечно.

— А помнишь, как Гаскон выставил тебя с лекции по государственному праву?

Нати тоже слегка погрустнела.

— Помню.

— А помнишь тот вечер, когда я тебя поцеловал в Западном парке?

— Так и знала, что ты об этом спросишь. Да, и это помню. Я много раз вспоминала этот вечер, ты был первым мужчиной, которого я поцеловала в губы… Как давно это было! Слушай, Марко.

— Что?

— Клянусь тебе, я не развратная.

Мартину хочется заплакать.

— Брось, к чему ты это говоришь?

— Я-то знаю, к чему. Я всегда чувствовала, что ты для меня близкий человек, хотя бы настолько, чтобы я могла с тобой говорить откровенно.

Мартин с сигаретой в зубах сидит, обхватив руками колени, и смотрит на муху, которая ползет по краю бокала. Нати продолжает:

— Я много думала о том вечере. В то время мне казалось, что я никогда не почувствую тоски по мужчине — верному другу, что можно заполнить жизнь политикой и философией права. Вот глупость! Но и в тот вечер я ничего не поняла — поцеловала тебя, но ничего не поняла. Напротив, мне чудилось, что так оно всегда и бывает, как было у нас с тобой, а потом я убедилась, что это не так, совсем не так… — Голос Нати слегка задрожал: -…что все в жизни намного хуже…

Мартин с усилием проговорил:

— Извини, Нати. Уже поздно, мне пора идти, но знаешь, у меня нет ни одного дуро, чтобы расплатиться. Ты не одолжишь мне дуро, чтобы я заплатил за нас обоих?

Нати порылась в сумочке и, протянув руку под столом, нашла руку Мартина.

— Возьми, здесь десять, на сдачу купишь мне подарок.

Глава четвертая

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо уже целый час прогуливается по улице Ибиси. При свете фонарей видно, как он ходит взад-вперед, не удаляясь от определенного места. Шагает он медленно, словно о чем-то размышляя, похоже, что он считает шаги — сорок в одну сторону, сорок в другую, и опять сначала. Иногда он делает на несколько шагов больше, доходит до угла.

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо — галисиец. До войны он нигде не работал, а занимался тем, что водил своего слепого отца по святым местам и пел хвалебные гимны святому Сибрану, подыгрывая себе на четырехструнной гитаре. Если же случалось выпить, Хулио брался и за волынку, хотя обычно предпочитал потанцевать сам, а на волынке чтоб играл кто-то другой.

Когда началась война и его призвали в армию, Хулио Гарсиа Моррасо был парень в самом соку, резвый, как бычок, весь день готовый прыгать да брыкаться, как дикий жеребец; любил жирные сардины, грудастых девок и доброе винцо из Риберо. На астурийском фронте ему в один злосчастный день влепили пулю в бок, и с той поры начал Хулио Гарсиа Моррасо чахнуть, да так и не вернул былого здоровья; но еще хуже было то, что ранение оказалось недостаточно серьезным, чтобы его признали негодным к службе, и пришлось парню снова вернуться на фронт, не оправившись как следует от раны.

После окончания войны Хулио Гарсиа Моррасо раздобыл себе рекомендацию и поступил в полицию.

— Для деревенской работы ты теперь не годишься, — сказал ему отец, — да и трудиться ты не очень-то любишь. Вот стать бы тебе сельским жандармом!

Отец Хулио Гарсиа был уже стар, немощен и не хотел странствовать, как прежде, по святым местам.

— Посижу дома. Деньжат я немного накопил, кое-как проживу, но на двоих нам не хватит.

Хулио несколько дней размышлял, прикидывал и так и этак и, наконец, видя, что отец стоит на своем, решился.

— Нет, жандармом служить тяжело, жандармом все помыкают — и капралы, и сержанты; пойду-ка я лучше в полицию.

— Что ж, и это неплохо. Я что говорю — на двоих нам средств не хватит, а были бы деньги, дело другое.

— Да-да.

На службе полиции здоровье Хулио Гарсиа Моррасо немного поправилось, он даже с пол-арробы [22] весу прибавил. Конечно, прежняя сила уже не вернулась, но и жаловаться было бы грешно — сколько товарищей на его глазах так и осталось на поле боя, убитых наповал. Да что далеко ходить — его двоюродному брату Сантьягиньо попала пуля в вещевой мешок, где были ручные гранаты, и разорвало беднягу на кусочки, самый большой нашли едва ли в ладонь.

Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо очень доволен своей службой — особенно в первое время нравилось ему, что можно бесплатно ездить в трамваях.

«Ну ясно, — думал он, — я как-никак власть».

В казарме все начальство относилось к нему хорошо, парень был он исполнительный, смирный, никогда не позволял себе дерзостей, как другие полицейские, что воображают себя генерал-лейтенантами. Этот делал все, что ему приказывали, никогда не огрызался, всем был доволен; он знал, что к другому делу ему не пристроиться, да ему и в голову не приходило думать о чем-то другом.