Она была официанткой в плохоньком ресторанчике на одной из глухих улиц города. Взрослый с первого взгляда понял бы, что ей уже за тридцать. Но Джо, вероятно, казалось, что ей не больше семнадцати, -- из-за ее миниатюрности. Она не только ростом была мала, она была худа, как ребенок. Но взрослый заметил бы, что миниатюрность эта -- не от природной хрупкости, а от какойто внутренней порчи в душе -- хрупкость, в которой никогда не было ничего молодого, в чьих линиях юность и не живала. Волосы у нее были темные. Лицо ее с рельефным костяком всегда было опущено, словно голова на плечах сидела неправильно, с наклоном. Глаза ее напоминали пуговичные глаза игрушечного зверька -- их взгляд мало было бы назвать жестким, хотя жесткости в нем не было.
И подступился он к ней только потому, что она была маленькая -- словно это могло или должно было уберечь ее от плотоядных рыщущих мужских глаз, увеличить его шансы. Если бы она была крупной, он бы не отважился. Он подумал бы: "Бесполезно. У нее уже есть парень, мужчина".
Началось это осенью, когда ему было семнадцать лет. День был будний. Обычно они приезжали в город по субботам, на весь день, и привозили еду с собой -- холодный обед в корзинке, купленной и хранившейся специально для поездок. На этот раз Макихерн поехал повидаться с юристом -- с намерением закончить дела и вернуться домой к обеду. Но когда он вышел на улицу, где ждал Джо, было почти двенадцать. Он появился, глядя на свои часы. Затем он поглядел на городские часы и, наконец, на солнце -- с выражением досады и возмущения. С тем же выражением он поглядел на Джо; открытые часы лежали у него на ладони, а в глазах было холодное недовольство. Он словно впервые изучал, оценивал юношу, которого воспитывал с младенческих лет. Потом он повернулся. "Пойдем, -- сказал он. -- Теперь уж ничего не поделаешь".
Город был железнодорожным узлом. Даже в будни на улицах толпились мужчины. Весь дух города был мужской, транзитный: город, где даже женатые люди бывали дома урывками и по праздникам, где мужчины жили отдельной, сокровенной жизнью, разворачивавшейся в далекой среде, а во время коротких наездов домой их ублажали, как меценатов в театре.
Джо впервые видел заведение, куда его привел Макихерн. Это был ресторанчик на глухой улице: грязная узкая дверь между двумя грязными окошками. Он не сразу понял, что это ресторан. Вывески не было; не слышалось ни звуков, ни запахов кухни. Глазам его предстала длинная деревянная стойка с рядом табуретов, крупная блондинка за витриной с сигарами напротив входа и у Дальнего конца стойки -- группа мужчин, которые ничего не ели и, повернувшись, как по команде, уставились на вошедших сквозь табачный дым. Никто не проронил ни звука. Все смотрели на Джо и Макихерна так, словно дыхание оборвалось вместе с разговором, и даже дым сигарет оборвался и теперь плавал как попало под собственной тяжестью. Мужчины были не в комбинезонах -- все в шляпах, и лица, как на подбор, ни молодые, ни старые, ни сельские, ни городские Они имели вид людей, которые только что сошли с поезда и завтра опять уедут, людей без адреса.
Сидя на табуретах за стойкой, Джо и Макихерн ели. Джо поел быстро, потому что Макихерн ел быстро. Даже за едой этот человек сидел с какой-то оскорбленной чопорностью. Еду он заказал простую -- которую готовят наскоро и наскоро едят. Но Джо знал, что скупость здесь ни при чем. Скупость, возможно, привела их сюда, а не в другое место, но еду эту он заказал потому, что хотел поскорее уйти. Не успев положить нож и вилку, Макихерн слез с табурета и сказал: "Идем". У витрины с сигарами он расплатился с латунноволосой. Было в ней нечто неподвластное возрасту: воинственная, диамантово -- неуязвимая почтенность. Она не удостоила их взглядом-даже когда они входили, даже тогда, когда Макихерн протянул ей деньги. Так же, не глядя, она быстро и точно отсчитала сдачу, ссыпав на стекло монеты чуть ли не раньше, чем Макихерн протянул свою бумажку; за фальшивым блеском внимательно уложенных волос, внимательного лица в ней была четкость каменной львицы, стерегущий портал, и почтенность свою она выставляла, как щит, за которым могли сбиваться в кучку праздные, сомнительные люди в шляпах набекрень, с косо влипшими в рот сигаретами. Макихерн проверил сдачу, и они вышли на улицу. Он опять стал смотреть на Джо. Он сказал -- "Ты у меня запомни это место. Есть на свете места, куда мужчине можно зайти, а мальчику, юноше твоих лет вход заказан. Вот это -- такое место. Может, тебе вообще не следовало сюда заходить Но повидать такое надо -- чтоб ты знал, чего избегать и сторониться. Тем более что я находился рядом и мог объяснить и предостеречь. И обед здесь дешев".
-- А чего тут такого? -- спросил Джо.
-- Это-дело города, не твое. Ты же просто запомни мои слова: я тебе не разрешаю ходить сюда без меня. А моей ноги здесь больше не будет. В другой раз, рано, не рано, а обед мы привезем с собой.
Вот что он увидел в тот день, быстро глотая еду рядом с несгибаемым, безмолвно негодующим человеком, с которым они сидели у середины длинной стойки, начисто отрезанные от всех -- и от латунноволосой женщины с одного края, и от группы мужчин -- с другого, и от официантки, чьи большие, чересчур большие руки расставляли тарелки и чашки, а скромно потупленное лицо выглядывало из-за стойки на высоте чуть больше детского роста. Потом они с Макихерном вышли. Он не рассчитывал когда-либо вернуться сюда. И не потому, что ему запретил Макихерн. Просто ему не верилось, что жизнь занесет его сюда еще раз. Он как бы сказал себе: "Эти люди "не чужие. Я вижу их, но не понимаю, что они делают и Почему. Слышу их, но не понимаю, что они говорят, почему говорят и кому. Я знаю, что-то тут есть, кроме еды, кормежки. Но что -- не знаю И никогда не узнаю"
И это ушло с поверхности сознания. В следующие йолгода он изредка ездил в город, но ресторана не видел, мимо не проходил Мог бы Но как-то не думал об этом. Может быть, просто не чувствовал нужды Мысли -- может быть, безотчетно порой -- выливались в картину, отстаивавшуюся, отстоявшуюся: длинная, пустая и какаято сомнительная стойка; неподвижная, хладноликая, буйноволосая женщина будто сторожит ее с краю; с другого -- мужчины с притягивающимися головами, в шляпах набекрень, дымят и дымят, закуривая и бросая сигарету за сигаретой; и официантка, женщина с ребенка ростом, снует между кухней и залом с ношей посуды, каждый раз становясь досягаемой для мужчин, которые наклоняются к ней, что-то говорят сквозь табачный дым, шепчут, как бы потешаясь или торжествуя победу, и лицо ее задумчиво, скромно, потуплено, словно она не слышит. "Не знаю даже, что они ей говорят", -- думал он, с мыслью Не знаю, может, то, что они говорят ей, годилось бы и для ушей проходящего мимо ребенка и верилось Я не знаю еще, что в миг сна веки замыкают в темнице глаз ее лицо, скромное, задумчивое; трагическое, печальное и молодое; ждущее, осиянное смутной туманной волшебной зарей молодого желания. Что есть уже для любви пища: что во сне я знаю теперь, почему отверг и ударил ту негритянку три года назад, что и она должна это знать и гордиться, гордиться и ждать.
Так что он не рассчитывал снова ее увидеть, ибо любовь молодых сыта такою же крохой надежды, как и желания. Он, по всей вероятности, не меньше был удивлен своим поступком и тем, что в этом поступке обнажилось, чем был бы удивлен Макихерн. Это произошло в субботу, уже весной. Ему недавно исполнилось восемнадцать. Макихерн опять поехал повидать юриста. Но на этот раз он подготовился. "Я пробуду здесь час, -- сказал он. -- Можешь погулять, посмотреть город". Как и тогда, он глядел на Джо пристально, оценивающе, как и тогда -- с легким раздражением справедливого человека, вынужденного смирять свою справедливость ради здравого смысла. "На, -- сказал он. Он открыл кошелек и вынул монету. Десятицентовую. -- И постарайся не дарить первому же, кто согласится их взять. Странное дело, -- с раздражением сказал он, глядя на Джо, -- ну прямо не может человек научиться ценить деньги, пока швырять их не научится. Будешь здесь через час".