Но вместо этого присаживается на корточки, завороженно глядя на лежащий на полу пакет. Знакомая бумага. Оберточная, пожелтевшая от времени. Местами протершаяся под грубой бечевкой.
Елизавета ловко развязывает узел и пытается развернуть сверток. Он несколько раз переворачивается вслед за движением бечевы и, словно нехотя, приоткрывает свое пахнущее нафталином содержимое. Чувствуя странное томление, Елизавета раскрывает сверток до конца и замирает: там белоснежный тюль. На внутренней стороне оберточной бумаги каллиграфический бабушкин почерк:
«15 июня 1983 года. Отрезано 1,5 метра. Обновить шторы в кухне. Остаток – 11 метров».
«8 декабря 1983 года. Отрезано 3 метра. В зал Ляле. Остаток – 8 метров».
«15 июня 1989 года. 8 метров. Отдать Лизаньке».
Сейчас – 2012-й.
Стоящая на коленях Елизавета прижимает к груди пропитанный запахом бабушкиного сундука сверток и плачет навзрыд от навалившихся воспоминаний: бабушка в синем пальто, вокруг шеи – зеленый в белый горох шарфик…
– Что?! Что случилось?! – бросается к ней перепуганный муж и опускается рядом на колени.
– Вот тебе и сорока! – улыбается сквозь слезы Елизавета, и голос ее рвется почти на каждом слове. – Говорила же – к вестям.
Супруг, ничего не понимая, смотрит на протянутый сверток.
– Сорока! – всхлипывая, произносит она и дрожащими губами шепчет: – Вот он, бабушкин подарок. Хочешь – верь, хочешь – не верь.
Пожалуй, а то и наверняка, во дворе ее не любили. И было за что. Уж больно много о себе воображает. Подумаешь, сын у нее майор, а внучки – отличницы. А то мы не видали этих майоров! Мы и генералов видали. И полковников. А уж отличниц этих полный двор: в любом подъезде, да и не одна!
– Хоть сто! – надменно произносила Зоя Семеновна и спокойно шествовала к подъезду с крыльцом, ступени которого были рассчитаны на шаг, не характерный для среднестатистического человека. Уж очень высоки: на каждую вставать приходится сначала одной, потом другой ногой. Иначе не подняться. И так – раз пять. Пока залезешь, всю обсмотрят и в спину чего-нибудь пожелают.
– Сын – майо-о-ор… – презрительно поджимала губы Неля Афанасьевна, за выпученные глаза и странное имя прозванная дворовой детворой Пульчинелла, и, склонившись к самому уху соседки, таинственно сообщала: – Этот-то – майор! А другой вчера с крыльца упал.
– Споткнулся, что ли?! – ахала доброжелательная Фаустова и поднимала брови домиком.
– Ага, споткнулся! – зловеще кивала Пульчинелла и через секунду давала волю еле сдерживаемым эмоциям: – Как же! Пьяный был в жопу. Лицо разбил. Кровища!
– Надо же! – искренне переживала Фаустова. – То-то я смотрю, с утра все крыльцо в песке, а под ним че-то темно как-то. А то не темно, то – кровь.
– Сама и засыпала, – подтвердила Пульчинелла и показала глазами на «Зойкины» окна. – Стыд-то какой, ну! А ты говоришь: майор. Вот тебе и майор.
– Жа-а-алко… – не к месту заявляла Фаустова и для пущей убедительности трясла повязанной платком головой.
– Че те жалко-то? – подскакивала на скамейке Пульчинелла. – Это я, что ль, от людей морду-то ворочу?
– Все равно жалко, – стояла на своем справедливая Фаустова.
– Слышь, Григорьевна, – зашла издалека Пульчинелла. – Я вот все спросить у тебя хотела. Это у тебя сын-то прокурор?
– И что с того, что прокурор? – Фаустова потупилась.
– А то! Сын-то у тебя, можа, и прокурор. А вот ты, я тебе скажу, дура. Нет, ну это ж надо! У одной – майор. У другой – прокурор. Это кому скажи!..
– Злая ты, Неля, – обижалась Фаустова и в знак протеста отодвигалась от Пульчинеллы на полметра в сторону – благо скамейка позволяла.
– Зато ты добрая, – разводила руками обидчица. – Злая не злая, а дурой никогда не была. И уж не буду, наверное.
– Это уж как Бог даст, – напомнила о Высшем суде Фаустова и с умилением посмотрела в глубь двора, где на детской площадке играл ее внук, прозванный Плохишом за выдающийся вес и вредный характер.
Пульчинелла перехватила взгляд соседки и только было собралась высказать свое мнение по поводу происходящего, как двор огласился женским криком такой силы, что могло показаться – сработала сирена.
– Господи ты боже мой! – всплеснула руками Фаустова и в испуге обернулась к дому.
Сирена выла из окна первого этажа, наполовину заросшего диким виноградом. Его плети надежно скрывали жизнь обитателей квартиры № 9 от любопытных взглядов соседей и дворового братства, так и норовившего запустить в злополучное окно то мячом, то камнем.
– Доча меня зовет, – спокойно сообщила Пульчинелла встревоженной Фаустовой. – Обедать, чай, пора. Не любит, когда опаздываю. Ругается. Пойду-ка я, Григорьевна.
Фаустова, кряхтя, поднялась:
– И то правда. И я пойду. Олежку кормить.
– Этого жирного-то? – Пульчинелла ткнула пальцем в фаустовского внука. – Этого кабана можно и не кормить. Отъелся на прокурорских харчах, того и гляди карусельку-то раздавит. Кормить его еще!
– Ты это… – огорчилась Фаустова. – Детей бы уж не трогала. Не мешают они тебе. На то родители есть.
– Знаю я, какие родители! – не согласилась с соседкой Пульчинелла. – Каков поп, таков и приход. Нарожают уродов, бабкам сплавят – и дело с концом. И Зойка твоя туда же!
– Так она сама бабка! – напомнила Фаустова. – Ей и сплавлять-то некого.
– Все равно, – не сдавалась Пульчинелла. – Интеллигенция сраная. Мужика под себя подмяла, на сто работ устроила, а сама губы красит и кудри вьет! Как перед людями-то не совестно: старуха ведь уже.
– Завидуешь ты ей, Нель, – с укоризной произнесла Фаустова, нечаянно озвучив еще одну причину дворовой нелюбви к Зое Семеновне.
– Я? – задохнулась Пульчинелла. – Так было б чему!
– Значит, есть чему! – твердо ответила Фаустова и зашагала в сторону детской площадки, полная решимости увести внука к обеденному столу.
– Давай-давай, – пробурчала Пульчинелла и зашаркала к дому под периодически возобновляющийся вой сирены. – Хватит орать-то! – крикнула она куда-то в самую толщу виноградной завесы и погрозила раздраженной дочери кулаком: – У-у-у, стервь! Все по ее чтоб было, значит! А можа, я и есть-то не хочу. Так… По привычке. Глаза б мои на тебя не глядели, с твоим обедом! Лучше б мужика себе завела… Можа, какой дурак и позарится…
«Мужика завести – не косу заплести», – поучала Зоя Семеновна по телефону свою племянницу, обделенную мужским вниманием. Не в смысле вниманием вообще, а постоянным – когда зарплату приносят, грибы собирают и в санаторий отправляют здоровье поправить.
– Ты что думаешь, – интересовалась она в трубку. – Всегда молодой будешь? Не будешь, дорогая. Лет десять пройдет…