– Пусти, – прохрипел Бадретдин, пытаясь вырваться. – Пусти, гад.
– Я тебе покажу, гад, – услышал он возле самого уха, и тяжелый удар в челюсть опять опрокинул его на пол. Потом он получил удар ногой в живот, еще один, еще. Купчина, верно, вошел в раж, и удары сыпались один за другим.
«А ведь он забьет меня насмерть», – с ужасом подумалось Бадретдину.
После очередного удара хозяина лавки, изловчившись, он схватил его ногу и резко дернул на себя. Через мгновение послышался глухой звук, будто городошной битой ударили по железу, и долгий, невероятно долгий выдох. А затем наступила тишина.
Бадретдин приподнялся, нащупал в кармане огарок свечи, зажег. Огромный хозяин лавки лежал на полу возле несгораемого шкафа, и в его застывших глазах плясали крохотные огоньки от свечи в руках Шакирова. Из правого виска лавочника сочилась кровь, образуя ручейки, растекавшиеся по полу.
– Эко ты его приложил, – услышал Бадретдин знакомый голос. – Ладно, ступай отседова, дальше мы сами как-нибудь управимся.
Бадретдин оторвал взор от мертвяка и посмотрел на двух фартовых, неслышно вошедших в лавку.
– Итэ он сам башкой об жилесный ящик упал, – непослушными губами промолвил Бадретдин.
– Оправдываться перед легавыми будешь, – хмыкнул на это фартовый. – Ступай отседова, говорю.
Бадретдин послушно вышел из лавки. До рассвета оставалось совсем немного, и на небе уже виднелись свинцовые облака, предвещавшие неласковое хмурое утро. Неладно было и где-то внутри Бадретдина, и ему вдруг показалось, что мир стал каким-то другим, а может, другим стал он сам.
Шакиров прошел мимо худого мальчишки, стоящего на шухере, и сел прямо на землю, опершись спиной о каменную ограду. А в лавке фартовые собирали в две большие котомки галантерейный товар.
– Глянь, Гвоздь, какой здесь бардак, – сказал один другому, указывая на разбитую витрину и сломанные полки. – Будто Мамай прошел.
– Точно, Мамай, – ответил Гвоздь и хмыкнул, мысленно представив себе широкоскулое лицо Бадретдина с узкими щелочками глаз.
Когда они вышли из лавки, Гвоздь отдал свою котомку Бадретдину.
– Снесешь это нашему барыге. Лавы у него требуй сразу. Да смотри не продешеви, Мамай.
Так Бадретдин Шакиров стал Мамаем.
Весть о том, что молодой пацанчик с кликухой Мамай справился со здоровенным купчиной, спровадив его на тот свет, дошла до Парамона Мироновича уже утром. И туз Хитровки пожелал лично посмотреть на того пацанчика. Он завтракал, когда его подручные втолкнули к нему шестнадцатилетнего парня явно инородческой внешности.
– А ты, значит, елдаш? – спросил Парамон, пытаясь разглядеть, что там спрятано в узких глазках парня.
– Неты, хузяин, я татарин.
– Все равно азият, – констатировал Парамон, не углядевший в глазах Мамая никакой опасности для себя даже в будущем, но увидевший только силу и собачью преданность. – Будешь служить лично мне. Ты есть хочешь?
Так Мамай стал подручным Парамона, особым подручным, коему хитровский туз время от времени поручал, как он сам выражался, «щекотливое дельце». Это значило, что Мамай должен был убрать неугодного Парамону Мироновичу человека, что и исполнялось им с точностью швейцарского хронометра. Кому было положено, знали об этой специализации Мамая. Узнал об этом и Яцек, когда Парамон приставил к нему Мамая «для сбережения». Посему после фразы Мамая, что он не шутит, Яцек согласно кивнул головой и отрывисто сказал:
– Кира, принеси серьги.
– Щас, разбежалась, – зло буркнула женщина и с ненавистью посмотрела на Мамая.
– Кира, принеси серьги, я сказал, – с истерическими нотами в голосе повторил Яцек. – Ну, ты что, хочешь, чтобы меня порезали?
– Сам неси, – выплюнула ему в лицо женщина и повернулась на бок.
Яцек нервически сбросил одеяло, поднялся с постели и подошел к шкапу. Покопавшись в своих вещах, он взял серьги и подошел к Мамаю.
– Вот, возьми, – сказал Лабуньский и протянул ночному гостю ладонь, на которой поблескивала на серьгах бриллиантовая осыпь. – Я же не знал, что эта женщина – жена твоего хозяина.
Мамай двумя пальцами взял сережки, положил их в карман и посмотрел в глаза Яцека.
– Сыкажи спасибо, што Парамон Мироновищ мертыв. А то я тебя бэ пришил. И пришью, – добавил он, – исли ты еще раз попадешсэ мине на гылаза.
Он окинул взором фигуру Яцека, враз ставшую бесформенной, и, повернувшись к двери, сказал через плечо:
– Падштанник сымени.
Затем открыл дверь и вышел в коридор.
– Ты спишь, Лизанька? – тихо спросил Савелий и, не получив ответа, снова открыл папку с тесемками. Газетных вырезок, сообщающих о судьбе церковного вора Стояна, оставалось совсем немного.
…В такой крытке, как Ярославская, Стояну бывать еще не приходилось. Чистенькая снаружи, она была хуже не придумаешь внутри.
Арестантские камеры никогда не убирались, и тела тюремных сидельцев до того кишели вшами, что сама собой шевелилась их одежда. Даже в банный день их не удавалось смыть, ибо на помывку в бане насельникам общих камер в тридцать человек отводилось всего четверть часа.
Кормили скверно, а точнее, не кормили вовсе: арестанты сами готовили себе обед из картофеля, уже гнилым привозимого в тюрьму и сваливаемого прямо в коридор рядом с общими камерами. Естественно, в коридоре и «хатах» сидельцев стояло невыносимое зловоние.
Здесь царствовали кулак и дубинка, ибо надзиратели были свирепее цепных псов и относились к заключенным как к бессловесному скоту. Словом, Ярославская крытка вполне оправдывала свое второе, бытующее у зэков, неофициальное название – «Коровники».
На второй или третий день по прибытии в «Коровники» Стояна, как арестанта, склонного к побегу, заковали в цепи и бросили в крохотную одиночку с оконцем, едва не упирающимся в закопченную стену другого тюремного корпуса. Железный стол, железный стул на шарнирах поднимались и опускались, как боковые места третьего класса в поездах, а вместо иконы стояла и отчаянно воняла в «красном» углу параша.
– Сидеть днем не положено, – слышал всякий раз Стоян при попытке присесть на стул.
– От окна отойдь! – раздавался стук в дверь камеры и грубый окрик, когда он подходил к окну. А когда он начинал ходить по камере, надзиратель орал за дверью:
– Немедля прекратить греметь кандалами!
Оставалось одно – стоять, да так, чтобы не загораживать собой волчок: круглое оконце в двери камеры, в которое почти неотрывно пялился надзиратель.
Осенью состоялся суд. Стояну припомнили его ярославский должок, сделанный им в апреле 1904 года: кражу нескольких драгоценных риз из городского Спасо-Преображенского монастыря и ограбление бакалейной лавки с двумя убийствами – хозяина лавки и его сына. И хотя защитник Стояна камня на камне не оставил от второго обвинения, суд признал Стояна виновным в обоих деяниях, и к тринадцати годам каторги накинули еще двенадцать. Ушлые ребята – господа газетные репортеры – провели собственное расследование и выяснили, что Стоян к ограблению лавки и двойному убийству не причастен, однако Варфоломею все же светил уже официально четвертак.