— И побеждающей, господин поэт. Искаженной и побеждающей… простите. Помните?
Ничто не изменилось за века,
лишь хуже стало, хуже и подлее.
Так в чём же выход? Выход — быть добрее.
Добрей к тому, что злее и сильнее.
А вот скорбящей? Всё-таки позвольте не согласиться. Скорбь по умершему родителю присутствует в каждом человеке. Но это не признак нравственности.
— Каков же, по-вашему, сей признак, если не такое чувство?.. — возмутился Чехов.
— Такое, Антон Павлович, такое. Только скорбь по убитым — вот её признак. Убитым тобою. Но у Гамлета подобного нет и в помине. А убивает он больше всех в драме. Как говорится, направо и налево. Попутно признаваясь: «Они мне совесть не гнетут». Да что там! Не гнушается подлогом ради убийства. Отправив на тот свет Полония по ошибке, спокоен, как нечеловек! Это о нём: «Его убийца хладнокровно навёл удар… спасенья нет: пустое сердце бьётся ровно…». Беспощаден даже к матери, обещая «сломать» той сердце. И ни одной улыбки за кошмар. Простите, за шесть актов.
— За шесть? Не ошиблись?
— Нет, не ошибся.
— В таком случае, милейший, вы сами Гамлет! Да-с! — Чехов указал на Сергея, обращаясь к остальным. — Господа! Он же сам сподобился разить не шпагой, но словом. И насмерть! И тоже без сожаления! Оборотитесь! Загляните в суть. Вы — такой же! В чём разница-то?
— Да вы тысячу раз правы, Антон Павлович! — Сергей улыбнулся. — Ведь беда в том и только в том, что Гамлет в каждом из нас! Мы сочувствуем, любим его и одобряем. Одобряем убийства и подменяем неравнодушие к событиям равнодушием к жизням. Содрогаясь преступлением перед духом, видим только материальное. На попрание нравственности отвечаем возмездием! Пытаемся лечить дух убийством, становясь такими же. Вот наш порок! Нет, пьесы! Если она лишь отражение жизни, её «зерцало». И тогда она зовёт, приучает нас видеть такое «нормальным»! Если преступник не раскаялся в совершённом, то и Гамлеты в зале пойдут той же дорогой. И тогда пьеса — пуста. И порок этот лелеем мы, господа, от авторов до слепых постановщиков с актёрами двойных оболочек. Актёров, смотрящих на руки, уверенных, что это их руки. Говорящих будто бы сами. Поступающих, как никогда не поступили бы на самом деле — впивая жало не в плоть, а в дух зрителя. Лелеем, потому как драма, не сходя со сцены и театра, и жизни, продолжает и продолжает в нас убивать настоящего человека! Упущенное гением рождение, возможно, бессознательно, не родить вместо него! Как ни вглядывайся. Как ни ищи. Какое бы имя «сыщик» ни носил!
Вдруг Меркулов, словно очнувшись, воскликнул:
— А как же:
«…Иногда преступники в театре
Бывали под воздействием игры
Так глубоко потрясены, что тут же
Свои провозглашали злодеянья»?
Ваш Гамлет, между прочим!
— Но не раскаялись! Такого нет там! — резко ответил Сергей, грубо отмахнувшись. — Добиться признания вины может ещё и колдун, и палач… Но раскаяться — только вера! Вот в чём отличие магии театра от магии христианства. Просто зеркала от возможности спасения. Земли от неба, уж простите. Тупик, куда забрёл автор, злит его и героя. Не взошли. Не родились! — повторил раздраженно он и вдруг замолк, будто раздумывал, продолжать диалог дальше или остановиться. Затем, решив хоть как-то сгладить неприятный осадок, который уже представлялся ему совсем ненужным, попытался спокойным тоном закончить: — Ну, проверьте себя, — он участливо посмотрел вокруг. — Что испытываете, читая пьесу? Возрождение любви к человеку? Желание протянуть падшим руку? Простить? Отнюдь. Христианским истинам нет места в ней, как и нравственности. Но кое-чему точно есть — интриге, злорадству, упоительной мести, денежному сбору, наконец. И не только. Вот послушайте! — свести тему на нет ему никак не удавалось:
«Теперь как раз тот колдовской час ночи,
Когда гроба зияют и заразой
Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови
Испить бы мог и совершить такое,
Что день бы дрогнул».
— Это же заклинание! Чистой воды призыв дьявола! Неужели душа не отторгает таких слов? Неужели глуха?.. Нет. Рукою гения двигал не Творец! Остановите молох, господа!
— Да что же это такое! — рявкнул в который раз председатель. — Попридержите, любезнейший, чувства! — он с сочувствием оглядел остальных, стоявших подавленно. Никто не шелохнулся. — Я слабо понимаю, что вы здесь несёте. Но разумение надобно иметь-с! Да-с! И такт! Поди, не в портовом кабаке и не с матросами… — он как-то странно ухмыльнулся, — вот помню, в Варшаве польские певички-с… Не представляете, господа… штаб-ротмистр, как обычно, перебрал и вёл себя препаскуднейше. Так-то вот-с… — и, поймав удивлённые взгляды, добавил: — Нет, поверьте, интересны только ножки, ножки певичек, господа… А не настроение сейма… Как и здесь только мы, а не… Ну да вы меня поняли!
— Ваше превосходительство, ваше превосходительство, — забормотал помощник, — люди, люди кругом-с… не те-с. — И, вращая глазами, закивал на застывших в изумлении зрителей.
— Господа, господа, что же это такое? — Данте укоризненно покачал головой. — Я тоже увлекался, но давно это было. Давайте в рамках… Неужели не научились ничему? Неужели труды мои напрасны? Не огорчайте старика.
— Простите, господин поэт, — на лице Сергея было видно сожаление. — В конце концов, все люди неизбежная необходимость. — Он пожал плечами.
Человек в пенсне повторил его движение.
— Пожалуй, и я погорячился, — виновато произнёс Меркулов.
Наступила неловкая тишина.
— Антон Павлович, вы же православный? — тихо, примирительным тоном спросил Сергей.
— К чему вы клоните?
— Вовсе не клоню. Хочу привести пример… Если спросить любого американца, какое произведение наиболее полно отражает их жизнь, историю страны, вектор мышления нации, почти все ответят: «Унесенные ветром». Отчего страдает женщина-героиня? От потери рабов? Имения? Нет. Рабов они еще наберут… уже не чернокожих, и по всему миру. Этот мир скопом будет работать на первую державу. Дайте срок. Имения отстроят не чета утерянным. Страдает она от потери положения. Статуса. И это главная трагедия. А статус той, заокеанской душе, дают только деньги. Таков ее главный комплекс. И вот ради этой мечты, к несчастью, но совершенно искренне названной «американской», она пойдет на всё. И добьется всего. Какова задача произведения? Показать пути. Возможность преодоления. Стоит только приложить силы. Правда, не те силы и приложенные не к тому. Но такова уж мечта. Классика. Западное христианство. Характеры, сюжетная линия и поступки героев — лишь инструменты.
— Ну и?.. — в нетерпении произнес Чехов.
— А у нас? «Тихий Дон», — продолжал Сергей. — То золотое для Шолохова время, когда, ещё заблуждаясь, что свободен, он сотворил чудо! Потом уже никому не позволяли делать этого. Его герой просыпался каждый день в постели простолюдина, добывал хлеб от зари до зари. Служил верой и правдой отечеству. И стал врагом. Врагом брату, соседу, обществу. Ему сказали: «Жил неправильно, а Бога нет». Обрушили устои, уклад, семью. И душа не может принять такого. Не согласна она воевать с собой! Вот как показан человек! Драма, что испытывает он, попадая в круговерть событий, несопоставима ни с какой потерей никакого богатства в мире. Потому что это драма души, и души православной. В которой нет места цели — быть богатым. Такая цель может быть только навязанной, и не душе, а разуму. Неразумен русский человек. Оттого и живет, по ихмнению, хуже. Леса не расчищены и травы не стрижены у нас. Другое терзает его — «за что?» Рвёт на части! До скрежета зубов! Именно такой вопрос волновал Достоевского, а объяснить пытались Гоголь с Толстым. И ни одному, подчеркиваю, ни одному писателю на Западе он не приходил в голову! Латинская душа другая. В этом факте и кроется смысл расхожего утверждения об особой духовной миссии России. Произносить которое стало дурным тоном.