Потеря маяков, ради чего жила Русь, погасшие костры — вот что убивает героя. Разрыв, пропасть лежит между чаянием русского и мечтой, навязанной как «примерный» образ жизни. Между православным взглядом на устройство жизни, семьи, отношения к земле, к людям, и взглядом чуждым, объявленным единственно правильным. Навязанным кровью. Убивает, оставляя иных жить! И великое славянское удивление этой способности «иных» мертвецов двигаться, чему и посвящен роман, исчезает сегодня в нас. Постепенно и неумолимо. Зараза косит беспощадно.
Он помолчал и, с трудом сглотнув, продолжил:
— Шолохов — переворот подхода! Трагедия духа! И прежде самого автора! Иначе получится ла-ла, а не книга. Это вам не американская мечта убить бога в себе, а русская драма вечного поиска ответа. Классика. Православие. Характеры, сюжетная линия и поступки героев — лишь инструменты.
— Я что-то не понимаю, к чему вы? — насторожился Чехов.
— Антон Павлович! Дорогой вы наш, прекрасный наш прозаик! Ну нет в душе героев ваших православия. Под лупой не рассмотреть. Из них и выросли современные мэтры! Один в один.
— А как же смирение? — Незаметно подошедший к ним Тютчев, чуть склонив голову вбок, искоса, но дружелюбно посмотрел на Сергея.
— Скорее равнодушие, даже, я сказал бы, отчаяние. А смирения если и есть, то, повторю, под лупой не рассмотреть. Отчего, Антон Павлович, в вас такое отчаяние? «Нежажда» жизни? Уныние и тоска? Ведь ищете, но не находите, пытаетесь идти, но так и не трогаетесь. Выдавливаете, но не то. Толстого сторонились, к вере холодны, в революцию не пришли. Кто вы? Кого из ваших двойников видели мы? Уходящего в долину или карабкающегося вверх? Сами остались посередине и персонажам не позволили… У всякого человека, у злодея и праведника есть обратная проекция, а у вашего героя нет. Он плоский, что ли… нет, даже точка. Ничто. Так кто же вы?!
— А вы? — Чехов старался говорить ровно. — В вас, молодой человек, говорит «нелюбовь». Да, да. Именно так, слитно. Возможно, мало любви в том, что писал я, но в вас…
— Э-э! Я же сказал, не допущу! — Председатель, последние минуты молчаливо переводивший глаза с одного на другого, почувствовал свой выход.
— Да нет, ваше превосходительство, ведь он, вполне возможно, прав, — в тоне Сергея уже не было решимости. — В каждом живёт такая «нелюбовь». В разное время, в разной степени. Это как отпечатки пальцев души — в остальном все они одинаковы. Абсолютно. Настоящее равенство. И единственное. Которого и можно достигнуть, вытравив то, что увидел Антон Павлович. А ищут другое — равенство возможности «подгребать». Но тогда тем более вынужден спросить вас, — он повернулся к человеку в пенсне, — кто же вы, если чувствуете это?
— Зачем вам это? — тихо произнёс автор «Чайки». — Пусть останется во мне… И потом… — он как-то странно посмотрел на Сергея, — совершенно не понятно, как люди справятся с богатством, даже там, в вашем будущем. Судя по словам Занусси. А если постоянно думать об этом, холод опустится в любое сердце. Даже сердце Данте, так же, как и Достоевского. Ведь они — близнецы-братья и оба встретились там — в «сумрачном лесу».
— Ого! — воскликнул Меркулов. — Вы и со вторым знакомы?
— Боже, за что же вам-то такие страдания? — прошептал Тютчев, взяв Чехова за руку.
Антон Павлович, как и делал это всегда, вздохнул, освободил руку и, отойдя на прежнее место, принял ту же позу. Всё осталось по-прежнему. Ничего не произошло ни в нём, ни в великом режиссёре современности. Они были заодно. Хотя и бранились. Сергей знал это.
Неловкую паузу, длившуюся несколько минут, нарушил помощник председателя:
— Так что… с папочкой… вот-с, на великого? — словно очнувшись, быстро протараторил он, протягивая сидящему увесистый пакет. — Изволите начать-с?
— Да бросьте! — то ли почувствовав неуместность обычного тона в таком разговоре, то ли от неясности предстоящей интриги, с раздражением ответил тот. — Такое происходит, прости господи, а вы — «изволите»… — Человек в аксельбантах в предвкушении развязки потер руки. — Посмотрим, посмотрим-с, прелюбопытные последствия могут быть-с. Послушайте, почтеннейший, — вдруг, будто вспомнив что-то, он протянул руку в сторону Меркулова с Сергеем, обращаясь к последнему, — там у вас… тоже не знают, как справиться с богатством? Чем озабочены? Однако-с! А постановка-то вопроса какова! — Председатель, не отводя взгляда от мужчин, похлопал помощника по руке. — Уж мы бы управились! Решительно упра-а-авились бы! Будьте покойны-с!
— Не знают. Наши не способны, ваше превосходительство, — без сожаления в голосе ответил Сергей. — Потому что нет ответа на вопрос, которого не возникает. Как заставить их подумать о своей нищете. Подавать им должны мы, только подавать.
— Ну уж позвольте, а справедливость? — не выдержал автор «Чайки». — А борьба за неё? Напрасна? Забыть, игнорировать? А как же забота о ближних, наконец?
— Так вы же призываете озаботиться достатком! Ближних-то. Вот ваша справедливость. Вполне революционная. Только, если она мотив, помните, справедливостьу каждого своя. Фюрер понимал её как исключительно национальную. Ленин и Македонский в Древней Греции как наднациональную. Бонапарт вообще оригинал. Зато способы «заботы» до удивительности одинаковы. Добавьте равенство и замаскируйте счастьем, которого там нет. Равенство, оно ведь перед Богом и ни в каком другом месте. Всё, знамя готово! Остается обмакнуть в кровь. Цена — сорок миллионов жизней. Согласны? Тогда сообщаю две новости. Плохая — за вас это сделали другие. Кстати, друзья. И это не совпадение. Очень, очень впоследствии оценили ваши заслуги. А вторая, хорошая — вы не увидели ужаса. Вас не стало. За таким знаменем кровь, Антон Павлович, потому что цель подброшена человеку одним и тем же существом, одной силой.
— Откуда вам все известно, сударь? — Человек в аксельбантах с подозрением посмотрел на говорившего. — Недурно также узнать, откуда понасбирали сих сведений?
— Читайте Гоголя, ваше превосходительство. Письма. И дневники Толстого.
— Это который… за орденом-с, из Малороссии, — зашептал помощник, склонившись к председателю.
— Дожили! — выдохнул тот. — Почитай, лет полтораста как схоронили, а всё идут! Письма-то идут-с! — И, нарушив логику сцены вытиранием со лба пота, добавил: — Как в Петербурге-то проглядели? И почему стало душно? Душно-то как!
— В какое убийственно-нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух мы попали, — соглашаясь, покачал головой автор «Чайки».
— Так и дыры в кровле уже нет, ваше превосходительство! — улыбнулся друг Меркулова. — Времена-то другие! Любовь наступает!
— Ах: да… то есть да-с, — с нескрываемым сожалением произнёс Чехов, устало опустив голову.
Неожиданно Сергей повернулся к нему: — Простите меня, Антон Павлович. Ради бога, простите. В конце концов, я простая необходимость, через которую можно и перешагнуть.
Тот машинально пожал плечами.
Около минуты все молчали. Что-то просилось к действию. Запах уже витал.