Последний мужчина | Страница: 88

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Видит и сам император, что верно говорит советник его мудрый. И повелел сделать как сказано. И бросились одни слуги во все концы земель в поисках фарфора такой белизны, чтобы снежные шапки гор далёких терялись в нем. И нашли его. А другие слуги поскакали искать мастеров именитых, славными делами известных. Но забытых в пирах и веселье. И сыскали. И закипела работа под кнутами бамбуковыми и бичами кожаными. И выложили они стену через три месяца и три дня. Аккурат к последнему дню месяца первого, осеннего.

Глаза девочки казались закрытыми. Только губы чуть шевелились, выговаривая какое-то слово. Женщина понизила голос:

— Подошёл к ней император и увидел всю красоту мира поднебесного. И отражение лица своего как в зеркале сказочном — белым, как молоко верблюдицы молодой. Без волос седых, шрамов и морщин. Подивился правитель руками мастеров созданному и возрадовался. И тотчас приказал разослать гонцов во все стороны света за фарфором лазоревым. И сыскали гонцы тот фарфор. И снова закипела работа. И выложили мастеровые стену вторую через три месяца и три дня. Аккурат ко дню двадцать четвёртому месяца лютого, зимнего.

Посмотрел император на дело рук их, и предстали пред ним все богатства мира поднебесного. Увидел он отражение россыпей алмазных и копей златоносных, что в землях бескрайних под ногами народов бесчисленных. И поблекла перед россыпями этими красота посуды царской фарфоровой, осталась невидимой доброта, вместе с нею от сердца предложенная. Его женою сокрытая. И удивился тому правитель пуще прежнего. И возрадовался чуду такому. И приказал разослать гонцов во все стороны света за фарфором обожжённым. Да не только огнём, но и слезами, и горечью пропитанным людей царства своего. Недолго искали гонцы фарфор этот. Нашли его прямо в городе, под стенами дворца беломраморного в домах простолюдинов. И, собрав сколько требовалось, положили его под ноги владыки ровно через три дня и три ночи. И снова закипела работа. Под кнутами бамбуковыми и бичами кожаными. И в тот же срок, ко дню двадцать пятому месяца летнего, жаркого, выложили стену эту мастера… — голос женщины стал совсем тихим.

— Ба! — девочка неожиданно открыла глаза. — А почему стена четвёртая, — она зевнула, — а не пятая или шестая? Он что, комнату строит? А не зал во дворце?

— Потому как пятая — это земля, а шестая — небо. Ню их боженька давно построил уже.

— Ну, а почему четвёртая? — не унималась внучка.

— На четвёртый день явился один из ангелов к Богу и припал к стопам Его со словами: «О Безначальный! Кружится голова у меня!»

«Ступай с миром», — отвечал Бог.

И на пятый день явился к нему ангел: «О Безначальный! Кружится голова моя!»

«Ступай с миром», — снова отвечал Бог.

Но и на шестой день пришел ангел и пожаловался.

Сжалился над ним Творец неба и земли и попустил злу быть, а не мучиться. По любви к ангелу сделал это. Но образ зло само должно было положить себе. Устранил свою руку Господь. И бытьследовало ему на земле прежде человека. Потому и жили до нас чудища всякие, динозавры и пожирали друг друга.

— А какое оно, зло, бабушка?

— Красивое, прекрасивое. Волос, что руно, тонкий, чёрный, кудрявый. Глаза, что миндаль, зовущие, так и тянут…

— Ба, а раньше у мамы волосы не кудрявились…

— Да что же ты говоришь такое, милая. Спи лучше… — она отвела взгляд и задумалась: «И вообще, при чём здесь Рихтер и его властная жена? Просто его никогда не любили дети…»

— Ба, ты о чём? Снова?

— Ни о чём. Спи, родимая, спи.

Но мысли, эти невидимые и порой неподвластные человеку струны, пронесли пожилую женщину чуть дальше: «А ведь дневники Толстого и Шестая симфония Чайковского — близнецы-братья. Исповеди. И там, и там думы о прожитом, воспоминания молодости, любовь, сожаление о многом и готовность уйти. У Толстого даже желание. Как сложно такое представить у сосланных в губернии».

Она осторожно поправила одеяло на спящей и, тихо ступая, вышла из комнаты. Впрочем, было слишком поздно. Веретёна судеб нескольких человек на земле упруго жужжали почти в унисон и уже не один день, ожидая конца. Гулкие переходы уже наполнялись реющим звуком ударов бесчисленных маятников. И, словно торопя страшные мгновения, нагоняли и перегоняли друг друга их неисчислимые ритмы. Уже слетались действующие лица, уже поднимался со скрежетом занавес, открывая сцену. Не ту сцену. Уже готовилась развязка, и автор драмы уже самодовольно разливал отравленное шампанское гостям.

На другой день, вечером, внучка сама попросилась в постель раньше обычного.

— Бабуля, ну, давай, начинай… — и погладила морщинистую кисть женщины своей ладошкой.

— На чём мы, напомни, милая, закончили вчера?

— Они построили стену со слезами из обожжённого фарфора…

— Ну так вот. В тот же срок, ко дню двадцать пятому, значит, месяца летнего, жаркого, выложили стену третью мастера.

Подошел император к стене той и увидел всю боль на земле своей. Все горести и печали под облаками бегущими, дотоле незнакомые ему. Слезы матерей за детей своих отнятых. Мужчин, в рабство царедворцам отданных. И печаль мужей нескончаемую, остальных, жёнам оставленных. За бичи бамбуковые и кнуты кожаные. Принявших долю тихую не по чину их первозданному.

Ничего не понял правитель. И в смущении отступил от стены той:

— Кто расскажет фарфором явленное? Для чего показано это? Где же смысл видения странного? — А затем, будто догадавшись о чём-то, воскликнул: — И почему нет старого корыта?

А советник мудрый снова тут как тут. Испугался советник, потому как не может объяснить ничего, да и шепчет правителю на ухо:

— Нет причин для огорчения, несравненный! Всё увидел, всё ты понял правильно. Прикажи воздвигнуть стену последнюю, авось там найдёшь, что желаешь во снах чудных своих, царственных!

И велел император исполнить сказанное. Привели к нему снова хозяина лавки маленькой, небогатой, с фарфором простеньким, невидным. И спрашивает правитель:

— Остался ли у тебя, любезный, ещё фарфор, что простые люди покупают для нужд своих малых? Для чашки риса по утрам жизни своей.

— Нет, повелитель, — отвечает, упав на колени, лавочник.

— Разве ты отдал мне последнее?

— Оставался ещё фарфор простой, невидный. Да подданные твои с пира великого всё забрали у меня. Всё стаскали, всё отняли. На другой день, как прослышали о стене четвёртой. Захотели украсть правду истинную, да, видать, не сподобились.

Гнев императора был страшен. Ведь он знал, что только советнику рассказал сон свой необычный. И приказал казнить того на рассвете, с восходом солнца. А фарфор отобрать у подданных с пира великого.

Только вернулись слуги его к вечеру с пустыми руками: ничего, говорят, не осталось у подданных именитых. Лишь черепками битыми подворья усеяны, и сколько ни стараются, убрать не могут. Так и ходят по ним, ноги свои раня. И кричат, что обман, правда краденая.