— Послушай, — удивлённый Новосёлов выразительно посмотрел на Сергея, — я ничего не спрашивал об этом.
— Да? Значит, только начало…
— О чём ты?
— Да много лет назад поймал себя на мысли, что вижу ведьм. По лицу определяю. Проверено. Не, серьёзно говорю, — увидев скепсис на лице друга, добавил он. — Сказал однажды об этом Светке Останковой, подруге жены, та и передала ей.
— И что Вера Петровна?
— Ответила: это только начало. Дальше пойдут гномы, эльфы… белочка.
— Да… — засмеялся Новосёлов, — что могёт, то могёт!
Над чем-то задумавшись, хозяин вдруг спросил:
— Помнишь лестницу Гоголя?
— Ну. — Новоселов, было повернувшийся к картине, уже ковырял вилкой перед собой.
— Так вот, восходил на неё, словно противясь многотонной массе воды, лишь Толстой. И как! По ступеньке в десять лет! Всего три и в конце жизни. Его дневники — письма нам!
— А как же Фёдор Михайлович? Часто цитируешь. Или я ошибаюсь в предпочтениях? — на зубах собеседника хрустнул огурчик.
— Не ошибаешься, — хозяин потянулся за огурцом. — Достоевский метался. Ставил ногу на ступеньку, убирал и снова ставил. Отшатнется и прильнет. Ведь христианин не кто верует, а кто в деле воплощает. Веру-то. Не свечка, а любовь к человеку. Но не было её у гения. И, понимая, мучился.
— Так отчего предпочтение? И ему? Даже станцию метро в двадцатом веке не удосужились…
— Эт… ты точно подметил. Зато нашлось место «Чеховской». Как и «Площади Революции» вместо Льва Толстого. Ценили не то. Шарахались, что спекулянты на фондовой бирже.
— А предпочтение… Да тоже не могу любить. Не чувствую я любви ко всем без исключения. Нет её у меня! Не дают отчего-то, не решаются… там, — Сергей глянул вверх. — Бьюсь, кричу, взываю, а не получаю. Ну не люблю я сигаретный дым! — И, поставив локоть на стол, уперся лбом в кулак. — Больше скажу. Иногда чувствую радость от неудач других, — он выпрямился. — Может, не бросаться, а тихо стучать? Без крика? Может, дают, да не вижу? — и с надеждой посмотрел на гостя, ища поддержки.
Тот вздохнул:
— Эх, дорогой. Мне бы твои заботы…
Сергей снова ушёл в себя, но через минуту, будто вспоминая что-то, бросил другу:
— Не вздумай прослушать диктофон.
Тот машинально кивнул, думая о другом.
Хозяин сделал глоток и положил в рот вымоченную в мёде оливу:
— Попробуй, — он кивнул на поднос. — Две тысячи лет назад понимали толк в закуске.
— Да я пробовал. Класс. Только выпив лишку и без всяких Лорно можно увидеть чертей. Масса мужиков, не знающих, как и пройти в библиотеку, расскажут тебе о них. — Он засмеялся. — Послушай, я прочёл твою книгу, скажем, не очень внимательно… А к эстраде ты не очень строг, или я пропустил чего?
— Да о ней почти ни слова. Вторая мать Тереза оттуда не появится, одни примадонны, как сказал кто-то.
Не могут сообразить, что петь на митингах революционеров — конфуз. Поклонники ведь по обе стороны. Ну, сбацали под гитару: «если полжизни просидеть на вершине, можно просидеть штаны». А юбку? Иногда проверять полезно. Германия благодарна Гельмуту Колю за его восемнадцать лет у руля, Франция — Миттерану. Уж молчу про Финляндию, где двадцать шесть лет непрерывного пребывания одного из лидеров обеспечили бескризисный новый век. Как всё-таки легко одной песней талант превратить в бездарность. А главное, не помочь человеку, столь нужному России, как глоток воздуха, а бессовестно ставить подножку. Ну пострадали бы безвинно, а так… Нет, лицемерие не спутник чести. Где они были в девяностых, когда убивали, как завтракали? Или слёзы матерей не вписались тогда в масштабы проекта под название «чёс»? Ни в заурядный, ни в элитный? Понятно, боялись. Помнили Холодова и Листьева. Выучили слово «компромисс». Не с бандитами и властью, а с совестью. Понятно, что и возраст уже не для «чёсов», а гложит, навёрстывать надо. Типа: «нет, нет, я не сидел сложа руки». Ведь теперь власть другая, разрешила, можно. Так вот, спешу заверить, мои дети в своих отношениях с родиной разберутся сами и точно в таких «помощниках» не нуждаются.
— Думаешь, всё-таки возраст?
— Увы. Национальная русская черта — бестолковость. И с годами безоглядная. Подбивать народ на бойню в перерывах между пляжами Майями — верх безнравственности. Оранжевые, синие там… Теперь вот «норковые». А как польётся кровь — будто и ни при чём. Ведь сбегут. Только штаны России и оставят… — гость махнул рукой. — Да не… Тут другое. — Сергей над чем-то задумался. — Как-то решил чай вскипятить, — начал медленно он. — Гляжу, передача идёт — «Шопоголики». Телеведущая говорит девушке: «У тебя богатый внутренний мир, как бы смешно это ни звучало». Чуть со стула не упал. Такие и берутся вправлять народу мозги.
— Смотришь подобные программы?
— Ни в коем случае… Говорю же — чаю захотел. А ты книгу-то быстро прочёл?
— В три дня. Ну ты… мастер диалога! — Новосёлов развёл руками.
— Да нет… Просто мне ближе порывы Бизе, чем интриги «Гибели богов». Как думаешь, жить лучше в порывах или с интригами?
— От последних держусь подальше.
— Значит, сочувствуешь Вагнеру… Что ж, достойный ответ полковника в отставке.
— Во как! Выполняешь обещанное Моничеву? Под «Клико» брют?
Оба расхохотались.
— А если серьёзно, — продолжил хозяин, — скорее импрессионист. «Импрэшн» — впечатление. Помнишь строки: «Самолёт оторвался от полосы, покидая заколдованное место и чудо, которое никогда не повторится»? Я написал их лет за десять до публикации. Но именно тогда понял, что впечатление для меня — главное. Разве без него могли родиться они? Ты же знаешь, я не особо помню имена даже знаменитостей, но стоит увидеть лицо, оно тут же располагается на своём месте — в радуге, от чёрного до ярких цветов. Абсолютная память на впечатления. Застревают. Не помню почему, какие факты и поступки родили их, но остались. И ни разу не подвели. Как у Толстого в старости, — он поморщился, вспоминая неприятный разговор. — Ладно, так прочёл и?..
— А потом ещё три ночи не мог спать. Ужас какой-то!
— А говоришь, эстрада… — Сергей снова качнул головой. — И словом-то не бросайся, пока не узнаешь, как оно выглядит.
— Имеешь в виду «ужас»? Ну, дорогой, этого никто не знает.
— Ошибаешься.
— Знаешь?
— Когда совершаешь дерьмо в жизни… пусть мелкое, для кого-то не стоящее и ломаного гроша, сожалеешь, сокрушаешься чуть погодя, иногда сразу… А потом снова совершаешь. Так и катишься. И вот стало мне казаться, что некто, рассмотреть никак не могу кто, подходит и всаживает мне в лоб топор. Но расколоть, разрубить мою голову ему не удаётся. Застревает. Эта картина преследует меня много лет. Причём в ясном сознании… но обязательно после какой-нибудь гадости. Этот «некто» злится ещё больше, снова и снова приходя ко мне. И опять у него ничего не выходит. Короче, кто-то бережёт меня. Не даёт совершить задуманное злодею. — Он умолк.