У нас была Великая Эпоха | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Лиза, Лиза, Лизавета…

Я люблю тебя за это,

И за это, и за то,

Что ты подняла пальто…

Появлялся, ругаясь, сержант, и солдаты, пристыженные, заводили старую, может, двухсотлетнюю:


Солдатушки, бравы ребятушки,

Где же ваши жены?

Наши жены — ружья заряжены,

Вот где наши жены…

В форме вопросов и ответов «зондаж» [2] этот не оставлял в покое ни единого родственника и кончался, кажется, на дедах:


Наши деды — славные победы,

Вот где наши деды…

Деревней, Россией и стариной пахли многие отцовские и материнские словечки. Отец, приличный, заменял матерные слова на абракадабровые скороговорочные. Так он восклицал: «Пикит твою мать» — или говорил: «Ё-пэ-рэ-сэ-тэ!», последнее — чистейшая абракадабра, очевидно, заменяла «еб твою мать», но звучала отрывком из алфавита. В тех случаях, когда мать, раздраженная какой-нибудь бытовой несправедливостью, скажем, грубостью милиционера, наблюдавшего за хлебной очередью, предлагала отцу предпринять что-либо, он успокаивал жену, говоря: «Рая, не стоит связываться, не трогай «г», не будет «в»!» Сознавая, что отец кодирует свой мессидж, возможно, из-за него, он однажды, любопытный, упросил мать раскодировать фразу. «Не трогай говно, не будет вони», — расхохоталась мать и тут же посоветовала ребенку забыть услышанное. Но разве такое забудешь.

Мама Рая, если ребенок капризничал, восклицала: «На тебя, Миш, не угодишь!» Если по радио пел ненравящийся хор или трио, мать смеялась: «Голосят, как свиньи в дождь». Когда однажды обворовали магазин на улице Свердлова, вместо того чтобы выразить соболезнование, мать почему-то обрадованно сказала: «Вор у вора дубинку украл! — и пояснила вытаращившему глаза ребенку, которого усердно учили, что чужое брать неприлично, и поставили на целый час в угол за то, что он явился со двора с чужим мячиком: — Директор — жуткий жулик, сынуля». Сын сделал из этого эпизода интересный вывод, что воровать у жуликов прилично, и вывод этот оказал некоторое влияние на его последующую жизнь. Впрочем, даже начало какой-нибудь великой реки, Амазонки или Волги, достоверно определить трудно, как же можно с определенностью сказать, какие мелкие случаи приводят к каким выводам?

По поводу концерта, на котором отец исполнил сложную музыкальную пьесу на гитаре, не получив за это ни одного хлопка, в то время как наградой за исполнение популярного романса на несложную мелодию разразилась буря аплодисментов, мать философски заметила: «Зачем ты мечешь бисер перед свиньями, Веня?»

Загадочное «заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет!», сказанное по поводу поднимания слишком услужливым солдатом этажерки для книг (мать его об этом не просила и намеревалась не спеша поднять нетяжелое сооружение сама), он не понял. Солдат застрял в дверях с этажеркой и умудрился повредить две планки. Выражение было непонятным, так как и слово «Бог», и слово «молиться» ему были незнакомы. Мать сказала ему, что «молиться» — значит стоять на коленях и кланяться. Он решил, что это еще более тяжелый вид наказания, чем просто стояние на коленях, которому его подвергали несколько раз в неделю. Когда проступок был особенно тяжелым, мать приказывала снять чулки. Колени у него были и остались костлявыми, и стояние на коленях было-таки для него наказанием. В экстраординарных случаях мать грозилась поставить его «на горох», но так никогда и не рискнула высыпать на пол из драгоценного холщового мешочка его содержимое. Горох был дорогой. Она могла поставить его на фасоль, которая была куда дешевле и распространеннее, но, очевидно, не догадалась.

Вообще стояние на коленях было делом скучным и унизительным, потому как, и без того маленький, он становился крошечным. Впрочем, если приходили вдруг посторонние, мать щадила его гордость и позволяла встать. Стоять полагалось лицом к стенке, чтоб было совсем неинтересно. От скуки он водил пальцем по известковой побелке, воображая сцены, лица, людей и животных или битвы. «Опусти руки!» — говорила мать за спиной. Наказаниями ведала мать, отец побил сына только один раз, в одиннадцать лет, и сам испугался содеянного. Но тогда уже была другая эпоха.

Шпионы и американцы

Подростком и юношей он взбунтовался против родителей и в конце концов покинул их. Он не сходился с ними во взглядах на семью, на общество, на политику, на государство. Однако… и с годами это стало ясно, каким-то образом они сумели заронить в его душу все эти пословицы, поговорки, мнения, определения — десятки тысяч осколков информации и с их помощью сделали и его не только плоть от плоти и кровь от крови двух российских деревень, Новь да Масловка, но и дух от духа их, деревень этих. Чему учили его лейтенант и молодая женщина-мать? Тому же, чему учат детей крестьяне Бургундии, Рейна или фермеры Миссисипи. «Нехорошо брать чужое», «не обижай тех, кто меньше тебя, это неблагородно», «делись с другом тем, что у тебя есть», «не бери пример с Васи Кузьменко, он, как волчонок, пожирает свои яблоки один», «давай сдачи, если тебя обидели, больше никогда не являйся к нам жаловаться!». Заповеди отца-коммуниста, лейтенанта НКВД, ничем, он обнаружил позже, не отличались от заповедей родителей-католиков или родителей-протестантов в других странах мира. И важнейшей среди них была заповедь: «Никогда не выбрасывай хлеб в мусор».

Хлеб занимал большое место не только потому, что за ним всегда были очереди. Но фольклор семьи отводил хлебу специальную центровую роль в жизни. Поминалось тысячу раз, что Никита Зыбин резал хлеб торжественно, когда все семь детей, и жена, и старые родители (и, очевидно, работники, но советская мама деликатно молчала о работниках. Однако у зажиточного старосты должны были быть работники. Да и что ж тут плохого!) собирались вокруг стола. «Взяв буханку вот так! — мать показывала как, — прижав одним концом к груди, ведя лезвие ножа на себя, резал дедушка хлеб. Хлебные крошки сметал в ладонь и высыпал к себе в рот… Не потому, что был жаден или голоден, — считала нужным объяснить мать, — но потому, что крестьянин хлеб уважал и знал, как тяжело он достается». Никита Зыбин нарезал семье и мясо.

«Прадед Никита был очень хороший», — учила мать и противопоставляла прадеда бабке Вере с ее легкомысленным заветом «Бог даст день. Бог даст пищу». От Никиты Зыбина никакого сжатого афористического завета не осталось, увы, или же Эдик, выродившийся в автора, забыл его. Но это маловероятно, так как прадед Никита ему нравился. Деду Федору подражать не предлагалось, очевидно, по причине его многоженства и непутевости, приведшей его в штрафной батальон и к гибели. Но дед, получается, «кровью искупил вину», и его часто поминали, погибшего солдата в семье солдата.

В углу комнаты, на чемоданах (позже на тумбочке) находился приемник и постоянно каркал, играл, вещал и пел. Зеленый глазок приемника то щурился до кошачьей узкости, то растягивался на всю возможную округлость окислившимся пятаком. Звуки из приемника поступали через уши в голову не подозревающего о процессе ребенка и откладывались там слоями, как, говорят, знание иностранного языка откладывается в мозг спящего со включенным магнитофоном студента. Если бы возможно было звукососом (что-то вроде пылесоса) высосать мозг автора сейчас, то с самого дна высосались бы мешки песен, симфоний, опер, радиопостановок, докладов и балетов… Балетов, и опер, и симфоний транслировалось все большее количество, ибо, убедившись в собственном величии, власть вскоре замкнулась в одиночестве, почила в спокойствии где-то на аллегорических вершинах Кремля и самовыражалась уже не в военных маршах, но в «Спящих красавицах», «Князе Игоре» и прочих сладколягих пышностях пыльного классицизма. Кто-то умно и тихо сменял уже декорации. Пылких и слишком энергичных подростков Сашу Матросова и Зою Космодемьянскую (какая фамилия! «космос» и «демоны»!) сменял инфантильный и послушный Пятнадцатилетний капитан или вовсе сливающиеся с фоном дети капитана Гранта. То есть народ спешно выпихивали со сцены. Война прошла, и вся эта публика была не нужна, статисты должны были очистить площадку. Однако оставались еще простые и честные полчаса, час в радиорепертуаре. Был в радиопостановке по повести Гайдара «Судьба барабанщика» эпизод, флаш-бэк, когда поет сыну отец песню: