В начале семидесятых в Москве меня и мою даму сердца Елену снимали фотографы Лев Нисневич и Вадим Крохин, оба имели отношение к «Литературной газете». Теперь, рассматривая снимки тех лет, я оцениваю их фотоработы очень высоко — они оригинальны и ни в чем не уступают творениям западных мэтров соответствующего времени. Обнаженная Елена, сидящая на серебряном подносе, и я, стоящий над нею молодой человек, смахивающий на Боба Дилана, — это очень неплохое дело рук Нисневича. Впоследствии он выехал в Соединенные Штаты и попытался там стать фотографом. Однако его профессиональная судьба не сложилась. Я даже не знаю, жив ли он.
Крохин делал поразительные и изобретательные фоторепортажи. Совсем недавно я нашел десятка два оттисков и был поражен их современностью — а ведь им уже более тридцати лет. Там есть я, молодой человек, одиноко лежащий на раскладушке в пустой комнате, — этакий портрет одинокого экзистенциалиста. Я повидался с Крохиным в начале девяностых, он занимался в то время электроникой, какими-то жуткими опытами по созданию виртуальных ощущений. Что с ним сейчас — тоже не знаю.
В Нью-Йорке, когда я там появился в феврале 1975 года, работало множество русских фотографов. Нескольким из них помогал Алекс Либерман, арт-директор всех журналов издательского дома Conde Nast. В частности, помогал он Лёне Лубеницкому, рыжему фотографу из Ленинграда. Лубеницкий впоследствии сделал несколько ставших классическими портретов Бродского и мой, времени написания «Эдички». Там я с крестом на шее, с шапкой волос, увиден как бы объективом «рыбий глаз». Сам себе я там не нравлюсь, однако признаю портрет талантливым творением. Из соображений, ведомых только ему, Лубеницкий работал тогда ассистентом Ричарда Аведона, лучшего фотографа журнала «Вог». Помню, что из любопытства я пришел в студию Аведона и наблюдал, как Леонид (все называли его Лёнька) устанавливал свет, зонты-отражатели. Мне это показалось дико смешным, однако Лёнька утверждал, что все это — «система» и что ему удалось проникнуть в «систему Аведона». Я тогда находил, что фотографии Аведона холодны и как бы залакированы, безжизненны, нахожу и сейчас. Сам Аведон (как-то мы сидели за одним столом на приеме в доме Либерманов) оказался вежливым и сдержанным человеком. Однако Лёнька говорил, что Аведон — тиран для тех, кто с ним работает.
Соперником Лубеницкого (все русские негласно соревновались, кто большее количество раз опубликуется в модных журналах) был тогда Саша Бородулин, сын известного советского фотографа, впоследствии уехавшего в Израиль. На стене у меня сейчас висит фоторабота Бородулина 1977 года — пляж Кони-Айленд (Нью-Йорк), тысячи человек вошли в воду в сизой дымке, в этой туче икринок — множество черных тел. Пляж — пригородный, бедный, такой своего рода мокрый ад. Бородулин в те годы много снимал бедных, черных и испанцев.
Помню груды тел на его фотографиях. В чем-то Бородулин опередил свое время. Если бы у него были связи и он бы вовремя издал фотоальбом «Нью-йоркские пляжи», с которым тогда носился, то, думаю, он сразу стал бы модным и дорогим фотографом. Но что-то ему помешало осуществить этот проект.
Не помню теперь, где я впервые увидел работы Хельмута Ньютона, мне кажется — в журнале «Интервью» Энди Уорхола (редактором там был Боб Колачелло). Я очень хотел попасть на страницы этого журнала, я был честолюбив. Так вот меня волновали фотографии Ньютона, чувственные, обыгрывающие какую-либо ситуацию, полные интриги.
Мир Высокой моды сталкивался на фотографиях Ньютона с темными переулками ночного города, в драматических ситуациях оказывались его модели, и из столкновения рождался тонкий, пряный и несколько извращенный эротизм.
Я, преуспевающий слуга мировой буржуазии, помню, пошел на презентацию фотоальбома Ньютона в магазин «Риццоли» на 51-й улице. Года вот, правда, не помню. (Преуспевающий слуга — потому что работал house-keeper, держателем дома у мультимиллионера Питера Спрэга.) Он сидел в полумраке богатого магазина, полки которого были полны книг по искусству, посреди мебели старого дерева, отделанного кожей, носатый и почему-то одинокий, без сопровождающих лиц. Анонс о том, что он будет подписывать свой альбом, поместила «Вилледж Войс», и я предполагал, что в магазине соберется толпа обожателей, но, кроме меня и десятка стареющих красавиц, никого не было. Я долго ходил кругами, перелистывая книги, которые меня не интересовали, стесняясь подойти, и осмелился, может, только через полчаса. Позволить себе купить дорогущий альбом я не мог, он стоил больше моего месячного жалованья «держателя дома». Поэтому по примеру пожилой дамы, только что отлепившейся от мастера, я протянул ему блокнотик.
— Подпишите, пожалуйста, я очень ценю ваши фотографии. В них — новый городской эротизм. Вы элегантны… — и тут я запнулся.
А он заулыбался, помогая мне, и протянул руку за моим блокнотом.
— Вот у вас есть picture, где юная модель… мини-юбка, чулки, резинки выглядывают из-под юбки… стоит на крыше здания складского типа. Ночь, слабые струи света…
— Да, да, спасибо, — пробормотал он, прервав меня, поспешно написал что-то в блокнотике и вернул его мне.
Почему-то мне показалось, что он меня боится. И я покинул магазин. Автограф Ньютона я подарил тогда же какой-то случайной пассии, красивой медсестре.
Солдат на войне имеет дело со смертью, может в любой час отправиться к праотцам, потому все, чем он занимается, драматично. Оружие всегда старались украсить: ножны сабель и кинжалов в музеях блистают серебром, перламутром и золотом, эфесы украшены драгоценными камнями. Орудия, приносящие смерть, должны были выглядеть празднично, священно. Ведь церковная утварь в храме также выглядит празднично, ибо работает в посредничестве между Богом и человеком. А оружие — посредник между человеком и смертью, в сущности выполняя те же сакральные функции.
Во Второй мировой войне горели лафеты пушек и пуговицы мундиров. Мой недавно умерший отец в пятидесятые и шестидесятые годы, помню, забирал звездные пуговицы в щель специальной дощечки, покрывал их едко пахнущей жидкостью — оседолом, натирал чистой тряпкой, а затем выдраивал еще и щеткой. Армия своим сиянием должна была наводить ужас на врагов и обратить на себя внимание богов. Современные армии отступили от этих целей в пользу функциональности, а зря. Однако военные по-прежнему стараются героизировать внешний вид. Невинные ухищрения советских молодых офицеров, когда вставляли в фуражку проволоку, увеличивая тулью, были направлены именно на героизацию своего облика. Сейчас тульи фуражек российских офицеров настолько огромные, что иногда превышают длину лица. Это уже смешно. Впрочем, у туркменских племен до сих пор ценится обладание самой крупной папахой.
Военную форму единого образца впервые ввели (кто бы сомневался!) во Франции при короле Людовике XIV, где-то между 1680-м и 1690 годами. Общая военная форма усилила сплоченность подразделений; одетый в мундир солдат чувствовал себя более уверенно, а дезертиров стало легче ловить. Знаки отличия в виде галуна на шляпе или обшлагах, а также алебарды сержантов укрепляли военную иерархию и, следовательно, дисциплину. Александр Дюма достоверно изобразил французскую армию XVII века: гвардейцы были вооружены фитильными мушкетами, носили синие мундиры с красными отворотами, эполеты, красные чулки и шпаги. Впрочем, мушкеты вскоре были заменены кремневыми ружьями. А вот шпаги еще долго будут на вооружении пехоты, пока не сменятся штыками в XVIII веке.