— Ты должен выглядеть прилично, Эдуард, — сказал наш «завхоз» Антон.
Мы забрали мои вещи со склада и разглядели их внимательно. Я их все или почти все надевал, а пять-шесть наших авторитетных зэков просматривали. Двубортный пиджачок, пусть он был не новым, они одобрили:
— Погладить только нужно. Юрик, поможешь ему погладить. Серый, дай ему свой супер-утюг, — распорядился Антон.
Все это происходило в кабинете «завхоза».
На рубашке мы споткнулись. У меня была белая, с легким уклоном в «беж», и черная. Я померил белую и увидел себя постным джентльменом-фермером. Дело в том, что, стоя на поверках под палящим солнцем заволжских степей всю весну и кусок лета, я получил грубый деревенский загар лица, шеи и рук. Даже уши облезли. Дикий этот загар резко контрастировал с белой рубашкой, пусть и уклоняющейся в «беж». Я остановился на черной рубашке.
— В ней и буду выходить!
— Не позорь нас, — сказал Антон. — Что о нас подумают? Что мы тут, как лохи жалкие, не смогли тебе найти белую рубашку на выход? Не хочешь эту белую, найдем другую… Не позорь наш коллектив.
Антон не иронизировал, он был смертельно серьезен:
— Тебя же корреспонденты будут встречать! Только белую!
— Черную, — сказал я. — У меня морда как печеная картошка из костра. А белая рубашка — вещь нежная. Журналистам что, думаете, больше дела нет, только бы обсуждать мои рубашки?
— Белую, Эдуард, — сказал Юрка и подморгнул мне. (Мол, не огорчай Антона. Он же у нас «завхоз», а завхозы назначаются администрацией из особо проверенных, тяжелостатейных. Лучше бы не выступать против их власти, даже если выходишь на волю в понедельник, а сегодня среда.)
— Выглади ему, Юрка, обе, — нашелся Антон сам. — А там посмотрим, как ляжет карта, по настроению, ту и наденет.
В понедельник я вышел в черной. Карта легла так. Еще на мне были надеты пиджак и темно-синие джинсы. Ремешок мне дала уже за воротами юная нацболка Ольга, вынув из своих джинсов. Туфли на мне были тюремные. Ну, какие были.
Приехал я в Москву. На Павелецком вокзале дождь и толпа нацболов встречали меня. Кинули меня в «мерседес» адвоката Беляка (он был за рулем) и увезли на конспиративную квартиру. В «мерседес» со мной села дождавшаяся меня крошка Настя. В квартире был надувной матрац. В холодильнике лежали продукты, закупленные нацболами. Настя привезла мне две пары дотюремных черных джинсов. Обе оказались мне велики в поясе.
Через пару недель я пошел в издательство «Ультракультура», издававшее меня, пока я сидел за решетками трех тюрем и лагеря. В издательстве мне дали какие-то деньги. За мной приехала красная «шестерка», и я отправился в магазин «Сток» покупать себе одежду. В этом магазине я приобрел две пары черных джинсов и пиджак (шерсть, Англия, зеленовато-желтоватая благородная клетка) ценою в 341 рубль. Всего я заплатил, помню, меньше 1.500 рублей. Пиджак у меня до сих пор находится в употреблении. Джинсы, обе пары, я износил за два, что ли, года. Следующие две пары стоили уже дороже. Я их купил в магазине «Фамилия», потому что в магазине «Сток» цены значительно повысились, да и не было нужного ассортимента.
Еще я купил себе в универмаге «Москва» черный пиджак из крупного вельвета. Журналисты говорят, что я одеваюсь стильно и со вкусом. Это действительно так, правда, с поправкой, что мой стиль намеренно бедный. Так лучше для такого человека, как я. Мне надеть на себя «Армани» — значит высмеять себя.
Наталья Медведева: Трагическая Наташа
«Падам-падам-падам. Je te t'aime au quatorze juillet», — поет вдруг по «Эхо Москвы» растрескавшийся голос Эдит Пиаф. И сердце стискивает печаль о нашей мансарде на крыше дома номер 86 по Рю де Тюрен, где мы смотрели утром с Наташкой, 14 июля, в ее день рождения, как летят над нашим чердаком большие, как слоны, самолеты. Потому что вначале, развернувшись с парада на Елисейских Полях, летели тучные транспортные, затем самолеты-сигары и самолеты-иголки. Если была отдернута штора, то можно было видеть их в окно прямо с нашей постели, с пола — два матраса, один на другом, служили нам постелью.
«Падам-падам-падам. Я любил тебя на четырнадцатое июля…» — Наташа, а ты умерла, как же так! Я не успел тебе досказать всего, я ведь всегда повторял:
— Ты не понимаешь, ты не понимаешь…
Другая сцена. Около полудня. Ты выпила с похмелья, ты держишь бокал с красным вином, и только красные трусики на тебе, голые сиськи прыгают, ты бродишь по нашей мансарде и рычишь. Ты подпеваешь Грейс Джонс, черной пантере, звучит ее глубокое и страшное: «Amore mia! Love me forever. And let's forever to be tonight!» Ты в невменяемом состоянии, но не от вина, а от исполнения Грейс Джонс. Ты натыкаешься на мебель, ударяешься ногами и ругаешься: «Shit! Shit!», «And let's forever to be tonight! Amore mia!..»
После твоей смерти те журналисты, которые твои друзья, писали в некрологах, что якобы я был твоим пятым мужем. Ложь, конечно, я был твоим третьим мужем, тебе было двадцать четыре года, какие там пять мужей. Ты прожила со мной — мы прожили вместе — тринадцать лет, и, конечно, я был для тебя основным событием твоей жизни.
Третья сцена. Сумерки, весна. В двухстах метрах от нашей мансарды я иду домой мимо старинного здания музея Пикассо. Я в старомодном плаще, в костюме, при галстуке. Улочки узкие. Вдруг навстречу выходит, напевая, гордая, высокая, в изумрудной кофте и зеленом берете — Наташа. Она не видит меня, вид у нее счастливый, но и абсолютно безумный. Как будто в сцене из экзистенциального фильма. Она отправляется на работу: петь в ночной клуб «Распутин». Я не стал ее окликать.
Она выводила меня из себя и провоцировала. Мы расставались дважды, чтобы потом соединиться. В 1988 году я второй раз уехал от нее, но вернулся через неделю, не в силах жить без этой ужасной женщины. Мы дрались, как страшные враги, и в одной такой драке она выкусила мне кусок мяса с левой руки, а я сломал об нее палец левой ноги, избивая ее. Все очень серьезно, а дрались мы голые.
Четвертая сцена. В 1992 году, 30 марта, меня разбудил телефонный звонок. Звонили из старейшего парижского госпиталя Hotel de Dieu («Госпиталь Бога») — он расположен рядом с собором Нотр-Дам де Пари.
— Мсье? Ваша жена у нас.
Я поехал. Она лежала на передвижной кровати в средневековом подземелье. Кровавые волосы. Капельницы. Израненное лицо. В области виска зияла рана, обнажая пульсирующую аорту. «Love me forever!» Тогда писали в газетах, что ее изуродовал маньяк. Теперь можно сказать, что ее атаковал ее любовник — цыган, блестящий гитарист. Дело в том, что она отказалась уходить от меня.
Мрачная, высокая женщина имела изнанку. В те дни, когда она не принимала себя всерьез, она была отличной смешной наивной девочкой, готовой идти со мной на любой край света.
Пусть эпитафией ей будет мое простое стихотворение, я его еще нигде не печатал и никому не читал: