«Мясник» публику ошеломил. Растерянный усатенький поэт во всеуслышание сказал, что рассказ гениален. Некий лысый литературный старичок пролепетал было что-то об «угнетенной атмосфере» рассказа, но его неожиданно затюкали и освистали сионисты. Им, разбойникам и хулителям всего (именно их мнения боялся Эд Лимонов), рассказ понравился. У выхода из грязной комнаты Милославский сказал ему, что он не ожидал, что Эд Лимонов пишет такую прозу.
— А что, вы думали, я пишу, Юрий? — спросил уже нахальный автор «Мясника».
— Ну, что-нибудь под французов… Этакое бодлеристое… — Эд хотел сказать, что это стихи Милославского можно обвинить в блатной парижской романтике (а как еще можно было воспринять, например, строки «О Лотрек, все ли бары ли нынче облазил? / Всех ли баб перелапал…), но будучи в благодушном настроении победителя, не сказал. Вместо этого он пригласил Милославского на день рождения. На знаменитый день рождения Милославский и Вадик Семернин преподнесли Эду сочиненную ими пародию на рассказ «Мясник». Героиней пародии была многодетная вдова. Впоследствии, в скитаниях по странам и континентам, наш герой потерял пародию, исполненную высокими буквами черно-ржавыми чернилами на мелованной бумаге, и только всплывают в его памяти строки:
И вдова отошла коридорами злыми на кухню
Где евонные дети блудили, забыв коммунальную совесть…
Само оригинальное произведение, рассказ «Мясник», так же, зевнув и потянувшись, проглотило с бульканьем время. Как и двадцать девять других произведений, написанных той зимой.
Мы с нашей позиции, читатель, видим, что подаренное рассказу «Мясник» официальным советским поэтом с еврейской фамилией восклицание «гениально!», не выдерживает никакой критики. Правильнее было бы воскликнуть «Оригинально!» Дело в том, что наше юное дарование соорудило рассказ в редкой манере. Молодые дарования того времени подражали или только что вновь открытому Андрею Платонову, или вялой прозе Пастернака, головуразламывающей прозе Цветаевой, усыпляющему стилю Андрея Белого. Наш же человек сумел в те годы, изведя тысячу листов серой бумаги, под строгим и неусыпным присмотром круглолицего Толи Мелехова, создать свою оригинальную манеру. Создав ее в стихах, он автоматически перенес ее в свои немногочисленные опыты прозой. Свежая манера письма нашего героя покоилась на свободном ритмическом народном стихе и была, к чести нашего поэта, ни на что не похожа. Куда можно было определить все эти «Шарики, шарики! — говорит, — несите меня! — и ножкою оттолкнувшися…» На эстрадную трескучую поэзию тех лет опыты нашего юноши никак не походили.
(Возможно предположить, что цветастой живописности в произведениях Эда Лимонова того времени мы обязаны влиянию на него еврейской семьи, в которой жил наш юноша, цветастым оборотам речи Анны Моисеевны и Цили Яковлевны, легендам и мифам еврейской среды, в которой вдруг очутился наш «хазэрюка» в столь нежном еще и восприимчивом возрасте. Его шарики и оттолкнувшаяся ножка не напоминают ли вдруг известные нам картины Шагала с его оттолкнувшимися в зеленое небо любовниками? Впрочем, наша цель не исследование поэтического творчества Лимонова и влияние на это творчество еврейского фольклора, но более скромная задача выяснения деталей процесса превращения рабочего парня и экс-криминала в поэта.)
От сионистов нет, не исходил на нашего хазэрюку сладкий цветной дым и запахи фольклора. Они, настаивающие на своем еврействе, были евреями без запаха и вкуса, в то время как Анна Моисеевна, себя считавшая выродком, на деле была пышной еврейской розой. Правда, на розу время от времени обрушивался шквал безумия, но после этого она еще больше благоухала. К тому же экс-сталевару посчастливилось познакомиться с Анной уже после большого шквала, следующий затреплет розу только в 1970 году.
«Настоящим» евреем среди сионистов был, пожалуй, только старший и примкнувший к ним позднее Изя Шлафферман, коренастый и широкоспинный, похожий на Бабеля губами, и носом, и лысеющим черепом. (Есть отчетливый тип мужчины-еврея, похожий на Бабеля, но не все мужчины-евреи похожи на Бабелей, читатель.) Побывав в «хате» Изи на окраине города, наш юноша нашел там и полагающуюся, по его мнению, еврейским домам по штату особую духоту, и запах нафталина, смешанный с запахом селедки, и отца в трусах, и седую картавую маму. Кто внушил украинскому юноше Савенко, каким должен быть еврейский дом и как он должен пахнуть? — спросит читатель. Опыт, о многоуважаемый читатель! Если в доме одноклассника Яшки Славуцкого пахло смесью селедки и нафталина, то, вырастая, украинский юноша продолжает думать, что и во всех еврейских домах должно пахнуть селедкой и нафталином. Если подруга молоденькой мамы украинского юноши — еврейская девушка Роза, торговавшая в киоске на Красноармейской улице мылом, ватой, одеколоном и другими предметами медицины и гигиены, наклонена была над затрепанными, с желтыми страницами пухлыми романами Жорж Санд «Консуэло» или «Графиня фон Рудельштадт», то через двадцать лет украинский юноша безуспешно копается среди книг Анны Моисеевны, пытаясь обнаружить еще более изношенный томик «Консуэло».
* * *
Именно после шестидневной войны они взбесились. Вдруг возможно стало одним махом зачеркнуть личные неудачи, личное безволие, сонность, робость или недостаток таланта, объявив себя евреями и свалив причину неудач на чужую им страну, в которой они себя обнаружили. Опять фараон был злом, а евреи стали безусловным добром. Не спрашивая ни Моше Даяна со стивенсоновской фишкой на глазу, ни его ребят — пост-гудериановских танкистов, прущих в пыли по дороге на Багдад, еврейские юноши во всем мире и в Харькове присвоили себе эту победу, присосались к победе самовольно. Поверх каждого цивильного пиджачка, невидимая ванькам, но видимая самому юноше, запестрела маскировочная куртка десантника. Танки, остановившиеся на Багдадской дороге, увязли по башни в землю под грузом самовольно влезших туда туш еврейских юношей со всего мира, харьковских тоже. Разумеется, евреям очень нужна была победа. Как отсталому восточному народу (сравним индийцев, завоевавших свою независимость у англичан в 1947!), независимость им досталась поздно, ох, пусть они будут счастливы на своей кошме, со своей независимостью!
«Сионисты» сидели в сквере у «Зеркальной струи» героями, поблескивая очками как орденами и медалями и высмеивая скверное местное население, не героев, не танкистов, но неуклюжих, грубых и пьяных ванек чужой страны, союзников побежденных арабов, и потому тоже как бы побежденных ими. «Что мы тут делаем? — очевидно спрашивали они себя. — Почему мы не дома, а на земле друзей наших врагов? Скорее домой, к нашим танкам, к нашей победе, домой!..» Они еще не знали, как.
Можно ли винить их за этот стихийный национализм, вдруг вспыхнувший в них? Статистов, шестерок — тех винить за что? Им во все времена необходимо общее дело, за которое они могут уцепиться, дабы преодолеть индивидуальное ничтожество. А вот талантливого Милославского винить можно. Талант не имеет права втискиваться в башню национального танка еще одной безымянной тушей. И даже в бессознательном возрасте двадцати лет.
Пыльный город Харьков в тот переломный момент от лета к осени можно было сравнить с чуть увядшей, жаркой хризантемой, тысячи их ядовито цвели в тот август в городе. Или же с Анной Моисеевной можно было сравнить город, с изумительно крупной белой, чуть увядшей плотью Анны Моисеевны: необъятное, неупакованное мясо зада, неправильно развившиеся пышнолягие ноги, спускающиеся к маленьким ступням. Декадентский, скушный, красиво-уродливый, как Анна Моисеевна, о родной город героя! Харькова, как и Анны Моисеевны, наш герой будет позже стесняться и в то же время будет гордиться, что у него, юношеского, такая седая полубезумная подруга. Харьков, как и Анна Моисеевна, будет всегда неопровержимо указывать на серьезность и трагичность юноши, и влияние уродливого стыдного города, в котором ему суждено было сформироваться, будет сказываться на нем, даже когда он удерет от Харькова на тысячи миль…