«Отвали!» — злобно кричит девица и бьет Боба по плечу сумочкой из белого кожзаменителя. Острокаблучные туфли и платье у нее тоже белые. Ногти и помада на губах фиолетовые.
Не слушая визгов девицы, Боб ухватил ее за талию и волочет к скамейке вместе со стаканом в руке. Подтащив, он толкает ее на колени к Эду. «Хочешь товар, Эд! Если нравится, можешь выебать. Соседка».
Все девушки, которых когда-либо Боб представлял Эду, — его соседки. Такое впечатление, что Белый Боб живет в огромном доме, населенном только девушками в возрасте от 20 до 25 лет. Правда, Валька из магазина «Поэзия» действительно соседка Белого Боба.
Соседка Люда, коснувшись коленей Эда горячим задом, поэт успевает почувствовать, что августовский зад девушки необычно горяч и жжет его даже сквозь какао-брюки с подкладкой, ее белую ткань плюс, очевидно, ее трусики, вскакивает. «Гадкий тип!» — кричит она в лицо Бобу и убегает.
— Она, наверное, на свидание вырядилась, а ты ее мнешь… — замечает гуманный Ленька Иванов.
— Что же вы, Эдуард Вениаминович, не удержали девушку в объятиях? — Генка встает. — Я откланиваюсь. Должна прийти моя экс-супруга и привести отпрыска. Если хочешь, Эд, приходи попозже к Цветкову, я у них во дворе с сыном буду в обязательный футбол играть. Если хочешь, мы что-нибудь сообразим… — Генка уходит стройный, красивый, уверенной походкой. Иностранец, можно подумать, совсем не харьковский человек. «Даже очень хорошо одетый фарцовщик, — думает Эд, — всегда вульгарен. «Богема», как ее ни одень, все равно старомодно выглядит, кто под Блока подламывается, кто под футуристов. Достоевских типов множество, — вот, например, экс-медицинский студент Сережа, ему бы Раскольникова играть. И только Генка без скидок имеет современную внешность. Генку в любой западный фильм вставь, и он там будет выглядеть своим. Будет себе спокойненько улыбаться рядом с Жаном Марэ и Аленом Делоном.
Конец аллеи оживляется быстродвижущимся темным пятном. Эд видит, что это спешит оттуда от памятника Тарасу человек, но по близорукости не видит подробностей. «Кто это бежит, Боб?» — щурясь, обращается он за помощью к поводырю, который выхваляется стодвадцатипроцентным калибром своих фиолетовых.
— Изя бежит Шлафферман. Охуевший какой-то. На себя не похожий… Очки нужно носить, Эд.
Уже и Эд различает теперь необычно возбужденного старшего сиониста в клетчатой рубашке, расстегнутой на крепкой груди, массивные руки, покрытые рыжей растительностью, обнажены, самосшитые Эдом джинсы из хаки-парусины обтягивают крепкие короткие ноги. С недавних пор Изя начал усиленно заниматься поднятием тяжестей и, широкий и крепкий по природе, еще расширился и укрепился. К битвам готовится Изя.
— Ребята, — говорит Изя, добежав до них, взглатывает воздух и широко разводит руками, как будто собирается плыть брассом. — Аркадий Беседин умер. Покончил с собой. — Изя снимает толстые очки, одно стекло которых пересекает трещина. Оголившиеся глаза с белыми ресницами моргают быстро-быстро.
Существуют события, которыми вдруг заканчивается одна эпоха и начинается совершенно другая. Смерть переводчика с французского и мало кому известного даже в Харькове поэта Аркадия Беседина дала понять «богеме», что все, баста, капут, их времечко кончилось. Теперь «прошу пана до веревки», как говорят поляки. Погуляли и будет.
Стоит Изя без очков, жаркий ветер шумит в каштанах, нажимая на дно стакана, моет его на брызжущем снизу фонтанчике продавщица газированной воды, по аллее, гордо стуча каблуками, проходит мимо них с красивым темноволосым парнем дождавшаяся своего счастья девушка Люда, а эпоха уже другая. Следуя классификации выдающегося реакционного философа Константина Леонтьева, несколько мгновений назад кончился для них период цветущей сложности, и сидят они, бедные, уже в периоде вторичного упрощения, или упадка. Спит в своем полуподвале под звук падающих в ведро капель упадочный Мотрич. Упадочный Белый Боб (упадочный в двадцать лет!) касается локтем ребра своего друга Эда. Гниют невидимой гнилью изнутри Ленька Иванов, Викторушка и мсье Бигуди. Вторично упрощенные, гнилые, готовы они распасться как компания и погибнуть. Около трех лет прожил среди этих людей наш юноша, среди них и с их помощью стал он поэтом Эдом Лимоновым. Теперь сложно, с большим трудом созданному временем и природой сообществу нескольких сотен бездельников, трепачей, острословов, алкоголиков, плохих, но искренних поэтов или художников предстоит рассыпаться и умереть. И сигнал к общественной смерти группы дал своей смертью переводчик с французского, человек с квадратным лицом боксера. Уничтоживший перед смертью несколько длинных поэм, которые привелось прочесть только Изе, Мелехову и Мотричу. Что было там, в его поэмах? Гениальные строки громоздились на еще более гениальные строки, как льды речки Харьков в апреле, или беспомощность плескалась рядом с ординарным безумием? По Изе, вздыхающему рядом, выходило, что безвременно и добровольно ушел гений.
— Только соберутся в компанию люди, с которыми ты готов прожить счастливо целую жизнь, ан уж судьба играет отбой и нужно разбегаться, — произносит вдруг Эд неожиданно для самого себя.
— Куда разбегаться? — спрашивает Викт'ор, снимает шляпу и ладонью ворошит свои низко скошенные, как поле, волосы. По течению и против течения волос. Викторушка не понял реплики нашего героя.
Может быть, никто, кроме Эда, не расслышал за объявлением о смерти переводчика с французского могучий трубный звук — то судьба объявляла конец спектакля. Ханжи, провинциальные ребята лишь сделали вид, что их ужаснула чужая смерть, и, уже соревнуясь, вспоминают покойного, разумеется исполняя его устный портрет розовыми и снежно-белыми красками и избегая черной.
— Он ведь тебя первым похвалил, да, Эд? — шепчет грустный Изя. — Когда же это было?
— В мае шестьдесят пятого. Выставка левого искусства в третьем дворе на Сумской. Желтые бумажки-приглашения отпечатал сам Мотрич на старой верной машинке «Москва». В слове «искусство» Мотрич еще сделал две ошибки…
* * *
Где-то после кафе «Пингвин» и еще до улицы, пересекающей Сумскую у границы сквера «Зеркальной струи», нарядно одетые (Эд в болотного цвета свитере до колен, Анна в платье цвета опавших листьев и плаще-болонья), они свернули во двор. Пересекши его, замечательно освежаемый сушащимся бельем обитателей, они прошли во второй двор, более пустынный. Совсем темный и узкий туннель вел в третий двор.
В месте, более подходящем для прогулки заключенных, чем для выставки, действо уже было в полном разгаре. Маленькая Ирочка Савинова стояла у серии портретов жутковатых монстров, прислоненных к стене. Тогда еще буйнобородый Вагрич Бахчанян выставил свои эмали — разнообразно подтекшие пятна тяжелой краски — и «коллажи». Именно в тот день бывший сталевар впервые услышал это слово. Два друга — Эд называл их уже тогда «Басовы» — лосиный юноша Миша (рожденный Басов) и Юра Кучуков (приемный Басов) — представляли на выставке направление, называемое в Харькове сюрреализмом. На самом деле и Басов, и Кучуков производили скорее постсимволистические полотна и рисунки. Штуковские змеи обвивали на них деревья Бёклина, недаром «голой девочке бес одевает чулки» была любимая строчка лосиного Миши. Тоненький «Беспредметник» Толик Шулик — девятнадцатилетнее влюбленное в себя существо с клоком седых волос над лбом — явился с двумя работами, приблизительно могущими быть отнесенными к абстракционизму.