«Вы привезли нам что-нибудь еще?» — спросил Редактор.
«Привез вам «Автопортрет бандита». Не случалось читать? «Автопортрет» написан ранее «Годов», но является по сути дела продолжением их». Индиана вынул книгу из пакета и отдал ее редактору. Редактор, полистав, передал книгу заму. Та развернула, перелистала. «О, так давно напечатана, еще в 1983 году! Мы разумеется, прочтем ее со вниманием. Однако хочу вам сказать, Индиана Иваныч, что мы решили впредь отдавать предпочтение новым, только что написанным произведениям. Именно потому мы так быстро напечатали ваши «Великие Годы», что в дополнение ко всем талантливым и оригинальным качествам повести, о которых я не стану распространяться, чтобы не делать вам комплиментов, мы получили ее от вас в рукописи! Только что написанную! Еще горяченькую. Посему мы ее быстро и напечатали, заставив чьи-то вещи подождать…»
«Нам приходит множество рукописей от вас с Запада, — перебил зама Редактор. — К сожалению, большая часть рукописей, — очень низкого качества».
«Факт проживания на той стороне глобуса не сообщает автоматически талантливости», — сказал Индиана.
«Ешьте печенье, не стесняйтесь. — Редактор подвинул к нему вазу. — Хотите еще чаю?»
«А у вас случайно не найдется алкоголя?»
«Не держим. Вы что, много пьете?» Редактор усмехнулся. Может быть, ему рассказали, что Индиана не только драг аддикт и секс-маньяк, но и алкоголик?
«Когда-то пил много. Сейчас воздерживаюсь, но пью».
«Ну и как вам у нас нравится?» — спросила зам.
«Еще не успел разобраться. Вчера только прилетел. Мрачновато… Когда я уезжал отсюда, люди не выглядели такими мрачными».
«Некоторая мрачность, да, разлита в народе… — согласилась зам. — Вы планируете жить здесь?»
«Нет. Невозможно, знаете, менять Родину… каждую декаду. Несерьезно». Однако одновременно Индиане пришло в голову вовсе противоположное мнение. Что в определенных условиях он мог бы жить в Старой Империи. В каких условиях? Если бы он мог жить здесь живой жизнью… «Я ведь французский гражданин», — заключил Индиана.
«А вас что, советского гражданства лишили декретом?»
«Ну нет. Много чести такому как я. Я был для них рядовой антисоциальный элемент. Это БОЛЬШИХ СВОИХ людей лишали гражданства торжественно, с китайскими церемониями, Декретом Верховного Совета. Солженицына, Ростроповича… Я выехал в толпе народа».
Им, он понял, понравилась его скромность. Советским всегда импонирует скромность в паре с наглостью. Дядька и тетка переглянулись. Зазвонил телефон. Вошла миловидная секретарша в длинном платье, и редактор, извинившись, покинул помещение. Индиана с замом остались глаза в глаза по разным сторонам стола. Сколько же лет этой тетке? — подумал Индиана. — Полсотни? Вполне европейского вида тетка. Серый костюм. Увеличенные за стеклами очков глаза. Волосы а ля Надежда Крупская, — жена Ленина или Алексей Толстой, что то же самое. «Я читал, как вы меня защитили в «Лит. Газете». Спасибо». «Не за что. Это нормально. Над чем вы сейчас работаете?»
«Все больше пишу рассказы. На мой взгляд, современная жизнь не имеет нужной для романа протяженности, корни ее неглубоки, потому наилучшим образом наше время выражает рассказ — «шорт-стори».
«Ну и что вы думаете у нас будет, товарищ моряк?» — сказал редактор, входя в кабинет. Индиана отметил одобрительно его вполне прямую фигуру бывшего офицера, а ведь редактору, если определяться по войне, должно быть не менее 65 лет. По всей вероятности, редактор только что по телефону обсудил с кем-то положение Империи.
«Скорее я должен вас спросить: «И что же, товарищи, у вас будет?»»
«И то верно. Однако свежему глазу легче подметить то, чего мы по привычке не видим. И потому анализ свежего глаза может быть вернее».
Дядька и тетка глядели на него, ожидая. Почему-то сделавшиеся хрупкими.
Ему вдруг стало их очень жаль. Они как бы спрашивали его: «Сожрет нас Чудовище, как ты думаешь, прохожий иностранец? Сожрет или нет?» В очках и тонких европейских пиджачках, люди умственного труда, спрятавшиеся здесь, а в окне, в снегах, ревет, машет лапами, приближаясь, Чудовище. «Историю не нужно было трогать. Хрущев уже ведь Сталина снес с пьедестала в 1956 году, зачем же было и цоколь государства разрушать и в почву углубляться. Если раньше была у вас идеология коммунистическая, то теперь — нигилизм исповедуете как идеологию. Уже и на Ленина у вас замахиваются. Скоро и Рюрика достанете, а там и Христа начнут за застойные настроения из храмов выволакивать. Вы убили в народе доверие к какой бы то ни было власти, в известном смысле развратили его, сделали его циничным. И неуправляемым…»
«Ну не мы…» — остановил его Редактор.
«Все не так просто, как вам оттуда кажется», — сказала зам и сложила руки на груди. «Вы считаете, что народу не следует говорить правды, что он не способен осмыслить историю? По-вашему народ состоит из недоумков и детей-подростков?»
«Народ состоит в большинстве своем из индивидуумов, не имеющих времени профессионально мыслить. Посему не следует отягощать людские массы многими правдами. Я присутствовал здесь при выступлении историка, некогда репрессированного Сталиным. Он требует ПРОЛИТИЯ СВЕТА НА ВСЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИИ. Еще пару шагов по этой же дороге, и История превратится в синоним Преступления. Под радостные крики обезумевшего от восторга разрушения народа ваша интеллигенция разносит в куски государство».
«Вам жаль то, тоталитарное государство?»
Индиана обнаружил, что оба глядят на него насмешливо. Они раскололи его на возбужденную речь, а сами оставили свои мнения неизвестными. А он распелся! Дурак иностранец. «Увы, о государстве обыкновенно вспоминают с сожалением только когда его уже не существует, во времена отсутствия закона и порядка. Только тогда народу становится очевидной вопиющая необходимость существования Государства».
«Вы у нас давно не были, — мягко сказала зам. — Многое изменилось. Народ говорит вслух то, о чем раньше подумать боялся».
«И то, что он говорит, вам интересно? Я прочел какое-то количество номеров советских журналов. Письма в редакцию — постыдный детский лепет. Старые начальники во всем виноваты, даешь хорошую жизнь с новыми начальниками, выбранными народом. Народ себя объявляет несчастным, страдающим и безгрешным. Таким он себя любит. Невинный народ — удобная народу идея. Сталин их, видите ли, соблазнил, как германцев соблазнил Гитлер. Однако они охотно соблазнились — и те и другие… Если они — неразвитые дети, то это их вина!»
«Ну это вы упрощаете, Индиана Иванович…» — улыбнулась зам. Он понял их тактику. Они воздерживались от высказывания своих мнений, а на его иностранные мнения снисходительно улыбались. Двадцать лет в отрыве от родной почвы на легких западных хлебах, — очевидно, думали они, — что с него взять. Индиана был уверен, что и Редактор и зам тоже считают себя несчастными и страдающими вместе с несчастным и страдающим народом Империи, и что они испытывают от этого удовольствие. Разумеется, они, если их спросить: «Вы испытываете удовольствие от ваших местных несчастий?» — закричат: «Нет! Не испытываем! Как вам не стыдно даже предполагать такое!» Сунуть бы вас в мою жизнь носом! — подумал Индиана, впрочем, беззлобно. Сбросить на парашюте в Нью-Йорк, никому не известными, заставить заработать на кусок хлеба, не то что стать интернационально известным писателем, как я стал. Да вы бы сломали себе шеи, товарищи. Вы оба советские буржуа, ни хуя об остальном мире не знающие. Занимаетесь тут мазохизмом со своим сумасшедшим народом, отфутболиваете мяч-ответственность среди трехсот миллионов игроков плюс еще миллионы мертвых. Драчите на демократию. Я, Индиана, все эти двадцать лет был там на фронте, на Западе, воевал двадцать лет ежедневно за себя и свою судьбу, никого ни в чем не обвиняя. Я работал все эти годы, а что делали вы, русские засранцы? Жаловались впьяне на строй, на всех кроме себя? Последнее его замечание, — подумал Индиана, — уже относилось ко всему ИХ НАРОДУ. К ЕГО, ИНДИАНЫ, НАРОДУ, между прочим.