— Может, я думаю, но ненадолго.
— А любовь, Генрих, любовь тоже ненадолго?
— Да, kid, любовь тоже ненадолго… Увы…
— А почему, Генрих, ненадолго?..
— А потому, что мужчины и женщины принадлежат к разным родам, как, скажем, собаки и кошки. У них разные повадки, привычки, и потому, если они и соединятся по необходимости в этом мире, по требованию природы, называемому секс, то связь эта недолговечна. Природа отпускает даже самой жаркой страсти только два года, так утверждают биологи. Потом один из партнеров или чаще оба уже не испытывают такого сильного влечения, и если они остаются еще вместе после двух лет, то уже не по причине влечения, но по другим, социальным причинам, экономическим, из-за слабости или лени.
— А как же Ромео и Джульетта, Генри?
— Этим повезло, им не давали соединиться, но препятствия всегда только разжигают влечение, а потом они умерли… Я уверен, что, если бы им разрешили пожениться, через два года они бы уже оба поглядывали по сторонам, а через три — каждый из них имел бы уже по дюжине любовников.
— Ты циник, Генри, или тебя в этой жизни очень обижали, и не раз, — сказала вдруг Алис. Грустно сказала.
— Нет, — сказал Генрих. — Я не циник. Это мир такой. Он не плох, я не говорю, что он плох, я тебе объясняю мое о мире мнение. А мнение я сформулировал на основании моего опыта…
— How sad… — сказала Алис. Замолчала. Помолчав некоторое время, робко произнесла: — Знаешь, Генри, я обещала Магги, что приду домой сегодня ночевать. Очень уж она ругается, обещает сдать меня в boarding-school. Я уже была раз… Ужас…
Алис нерешительно топчется.
— Ты не сердись… Сколько времени?
— Час ночи… — Генрих встает. — Ничего нет проще, kid, идем, я посажу тебя в такси. Стоянка у Отель де Билль, рядом.
— Я приду завтра, — виновато бормочет Алис, чувствуя, что чем-то предает нового друга…
По пустой рю Лобо шаркают их подошвы между двух зданий Отель де Билль. Генрих идет, сунув руки в карманы брюк. Перед тем как девочка исчезает в такси, Генрих целует ее в лоб.
— Good night, Супермен! Я приду завтра.
Шагая домой по рю де Риволи, Генрих вполголоса напевает:
I realise and I can see,
That suicide is painless,
It brings on many changes,
And I can take or leave it,
If I please! [70]
15
— Ну что? — спросил отец презрительно. Он отошел к окну, отодвинул рукой грязную занавеску и взглянул на темную улицу. Только надпись «Diskos», все же узнаваемая, хотя и зеркально перевернутая в стекле, освещала улицу кровавым светом.
— Вот где ты приземлился… — презрительно констатировал отец, задернул занавеску и повернулся к Генриху. Он был одет в двубортную офицерскую шинель со множеством пуговиц, талию его стягивал полковничий ремень, портупея была пропущена под золотым погоном, справа на боку висел отцовский «ТТ» в кобуре, слева — на коротких помочах — полковничий кортик. Парадная форма. Отец выглядел очень красивым, воинственным и серьезным. Генрих полюбовался своим отцом и впервые пожалел, что он, Генрих, никогда не будет так выглядеть. Странным в наряде отца была только шапка — шапка была розовая и светилась изнутри, излучая бледно-розовый свет в квартиру Генриха.
— Бежал-бежал, — сказал отец, скрестив руки на груди и укоризненно глядя на Генриха, лежащего в спальне — дверь в спальню была открыта… — и так никуда от себя не убежал. Ты помнишь, это тебе говорила мать когда-то, ты первый раз убежал тогда из дома: «От себя, сынок, не убежишь». Прошло тридцать лет, теперь ты знаешь, что мать была права.
Отец замолчал и подошел к железному остову шоффажа, откуда на него мелко-мелко мигала ярко-красная кнопка, шоффаж набирался ночью с помощью уцененного ночного электричества, чтобы днем обогреть средневековую квартиру Генриха Блудного сына.
— Что это за сооружение? — спросил отец брезгливо и протянул руку к печке.
— Электрическая печь, — заискивающе сказал Генрих. — Внутри дюжина специальных кирпичей с вделанными в них спиралями. Аккумулируют тепло, а потом днем тепло выгоняется из печи с помощью вентилятора.
— Фу, — брезгливо сказал отец. — Что же, у них нет центрального отопления?
— Нет, — сказал Генрих. — Все отапливаются, кто как может. Даже керосином. В богатых домах, впрочем, все выглядит куда цивилизованнее.
— Ты постарел, — сказал отец, вглядевшись в Генриха. — Полно седых волос… Впрочем, не очень постарел, не облысел, как я. У тебя волосы, как у твоей матери. Неужели тебе уже 45? Постарел, — повторил отец и положил руки на шоффаж. — Холодно у тебя, — сказал он озабоченно.
— Дом потому что старый, средневековый, — оправдательно промямлил Генрих и сел в постели. — Пап… — начал он и остановился.
— Что? — спросил отец и потер руку об руку. — Холодно, холодно у тебя, — повторил отец странным голосом, словно боялся сказать что-нибудь другое. — Холодно в квартире блудного сына, — произнес он. — Где твоя жена? — спросил он…
— Ты же знаешь… — запнулся Генрих.
— Где твои дети?.. — продолжал отец. — Где твой очаг? Где мы — твои отец и мать? Где твой стол и твоя семья? — Отец замолчал. — Один ты… Тебе не страшно? — вдруг спросил он Генриха.
— Страшно, пап… — признался Генрих. Розовая шапка отца вдруг пролила в квартиру еще больше света. Знакомой переваливающейся походкой прошелся отец по комнате, спустился по двум деревянным ступенькам в living-room, [71] постоял там, оттуда слабо светила его шапка. Вернулся, сапоги крепко стукнули о дерево ступенек.
— Пап, почему ты в шапке? — спросил Генрих. — Ведь вы еще не перешли на зимнюю форму. Только после октябрьских ведь…
— Помнишь, — сказал отец удивленно. — Я думал, ты все забыл… — И, не отвечая на вопрос Генриха, вдруг сам спросил его саркастически: — Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи? — И встал опять у окна, расставив ноги в армейских сапогах, от начищенных от них исходили блики, а руки отец скрестил за спиной…
— Не имеешь права, — сказал тихо Генрих. — Я никого не продал, я сам по себе. И это моя жизнь…
— Не продал… не продал… — задумчиво сказал отец. — Себя, может быть, продал?.. — полувопросительно сказал он. — Может быть, себя… — и замолчал.
— Пап, как ужасно, — сказал Генрих тихо, — у нас никогда не было времени сесть, и поговорить, и понять, может быть, друг друга… Мы так никогда и не поговорили. Я даже недавно подумал, что совсем не знал тебя, кто ты, что ты за человек. То я был маленький, и ты всегда был на войне, потом на службе или в командировках… или в штабе…