Призрак Небесного Иерусалима | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Маша озвучила свой выбор подошедшему официанту, и Андрею пришлось ткнуть пальцем в первое же, что попалось из мясного в меню, и крикнуть уже вслед удаляющемуся с достоинством гарсону:

– И водки! Двести!

А потом, повернувшись к Маше, он сказал, будто оправдываясь за заказанную выпивку:

– Это была моя первая любовь. – И подмигнул: мол, вот как забавно-то.

– Я так и поняла, – серьезно сказала Маша и неуверенно улыбнулась в ответ.

– Мы собирались вместе покорять столицу, и я надеялся создать ей все условия для творчества – она хотела поступать в Литературный институт.

«На кой ляд я все это ей рассказываю?» – подумалось ему, но остановиться он уже не мог. Глядел прямо на бордовую скатерть и видел лишь периферийным взглядом ее сложенные руки на другом конце стола – с коротко подстриженными ногтями без следов лака.

– Думал, если не поступлю, пойду работать. А она стихи писала. Стихи плохие, наверное, но я в этом ни черта не смыслил. – Он опять усмехнулся: – Да и сейчас не смыслю. – Он поднял на нее глаза: – Ты стихи Асадова любишь?

– Нет, – честно призналась Маша, чуть нахмурившись.

– Ну вот, а Раечка очень любила.

Официант принес запотевший графинчик и хлеб. Маша от предложенной взглядом водки отказалась, но взяла хлеб и стала лепить что-то из хлебного мякиша. А Андрей выпил и молодцевато занюхал коркой: пусть видит, как народ – под народом он имел в виду, конечно, себя, провинциальщину! – пьет и не закусывает. Он понял, что Маша ждет от него «продолжения банкета» и продолжил, ему стало не жалко:

– Она от меня ушла. Раечка. Банально. К лучшему другу. Короткое время ему тоже очень нравились стихи Асадова. – Андрей опять улыбнулся и подлил себе из графинчика. Водка прошла теплом по пищеводу и канула в голодный желудок. Настроение было все равно мутное, но он решил-таки закончить: – Проблема в том, что она ушла тогда, когда у меня в одночасье умер от инфаркта отец. Я ведь, понимаешь, даже не выдержал положенных по трауру дней, так хотел ее увидеть. Чтобы, знаешь, утешила, отвлекла от того кошмара, что дома с мамой творился. И, в общем, нельзя отрицать: отвлечь она меня отвлекла, с этим не поспоришь! – Андрей осклабился и с чувством продекламировал:


Я не знаю последнего дня,

Но без громких скажу речей:

Смерть, конечно, сильней меня,

Но любви моей не сильней.

И когда этот час пробьет,

И окончу я путь земной,

Знай: любовь моя не уйдет,

А останется тут, с тобой.

И опрокинул в себя еще одну.

– В семнадцать лет получить такой тройной удар под дых – это тебе, Каравай, не хухры-мухры! Тем более когда вся голова набита возвышенной фигней в стихах. Так что перед тобой – если ты сомневалась – совершенно уникальный типаж, эдакий Железный Феликс: он летал с пятого этажа – и отделался царапинами. Объелся снотворным – получил промывание желудка. Даже под поезд ложился, но тот, гад, успел притормозить – и меня еще в кутузке продержали за дурость. Я б мог еще поэкспериментировать, но мать пожалел, да и фантазии больше ни на что не хватило.

Он посмотрел в потрясенное Машино лицо.

– Да, стажер, а ты как думала? Так и приходят на службу Родине люди, по-настоящему преданные своему делу!

Маша дернулась, будто хотела что-то сказать, но так ничего и не произнесла вслух, только в глазах, внезапно заблестевших, – но не от восторга, а от бабской, унизительной жалости, – трепыхалось то самое желание, которое он так хотел, чтобы появилось тогда, давным-давно, у Раечки: утешить, погладить по голове.

«Поздно, поздно пить боржоми, – подумал он с внезапной злостью. – И не надо меня жалеть, дурочка! Я сам себя вот как отлично пожалел!»

– Я понимаю, – вдруг сказала Маша, спрятав руки под стол, словно пытаясь удержать их от того, чтобы дотронуться до его руки. – Это как будто внезапно пропадают все ориентиры. Становится не просто больно, но очень страшно жить.

– Понимаешь? – ухмыльнулся он, а сам почувствовал, как стыд за свой дешевый эксгибиционизм, за весь этот нарочитый ироничный налет при позе романтического героя переходит в злое раздражение. Такое сильное, что аж в носу защипало: – Правда? Понимаешь? Да чего ты можешь понимать-то, кроме своих маньяков? Ты ведь и с ними носишься, как с куклами Барби! Ты ж извращенка, Каравай! Ты что, когда-нибудь кого теряла? Чтоб одновременно: любовь, дружбу, отца? Или, может, знаешь, каково это, летать с пятого этажа? Тебе чего в жизни не хватало? Трюфелей? А… Знаю! – рассмеялся он громко, да так, что за соседними столиками стали оборачиваться. – Не привезли коллекцию этого года из Италии!

Маша молча встала, положила на стол пару купюр и вышла из кафе.

– Дура! – крикнул ей вслед Андрей, хоть и знал, что она его уже вряд ли услышит. – Дура! – подтвердил он обернувшимся за соседними столиками, которые поспешили вернуться к своим тарелкам. Официант принес заказ: Машин салат и его тушеное мясо.

Но у Андрея уже не было аппетита: он допил свою водку и, тоже кинув на стол каких-то денег, вышел из заведения.

* * *

Вообще-то хозяину не пристало покаянно бить себя в грудь при домашнем животном. Животное могло счесть, что хозяин может совершать ошибки, а сие абсолютно недопустимо с точки зрения хозяйского имиджа и общей дрессировки. Но кроме Раневской, Андрею было некому на себя пожаловаться.

– Я долдон! – говорил он с утра всепонимающему Раневской, жаря яичницу. – Повел себя как полный придурок: сначала исполнил «на бис» арию уездного страдальца, а когда получил ожидаемую реакцию, сам же ее и оборал! Нет, ну скажи, не кретин?! – Морда Раневской выражала одновременно «Ты прав, хозяин» и «Ты, хозяин, совсем не кретин, а даже, наоборот, прекраснейший из людей».

Тут Андрей вспомнил, что подхалим еще не кормлен, вздохнул и отрезал ему колбасы. Раневская сразу сместил свой взор и преданное внимание к куску в миске.

– И ведь что самое ужасное? Что она в тот же день повела себя, как… – Андрей задумался, дожевывая яичницу. «Как настоящий друг», – подумал он, но не озвучил даже Раневской. Настоящий друг по отношению к Маше Каравай звучало правильно, но как-то… неприятно. Андрей вздохнул, отодвинул чашку с остатками растворимого кофе. Трепанул поглощенного колбасой Раневскую по жесткой лохматой спине и вышел с дачки с намерением как можно скорее добраться до Петровки. И, черт возьми, до Маши!

Когда полутора часами позже Андрей зашел в кабинет и увидел пустую – во всех смыслах – Машину половину стола, на него вновь накатило тошнотворное чувство вины. Он бросился к телефону и собрался уже набирать Машины номера – до бесконечности, пока та не ответит… но внезапно понял, что у него нет номеров стажерки Каравай. Маша всегда звонила сама, и Андрею просто не приходило в голову, что ему могут понадобиться ее телефоны. На секунду он замер, а потом начал выгребать все из карманов летней куртки. Где-то тут должна была быть карточка плотного белого картона с изящной надписью «Иннокентий Алексеев. Антиквар».