Ясно – уже из чистого упрямства, чтобы продемонстрировать, что он еще кремень, а мы все – тряпочки рваные, не годимся никуда.
– За все время твоего отсутствия…
Чайник поставил перед ним! Пей, отец, чай и не круши нашу зыбкую платформу!.. Помолчал, потрогал ладонью чайник, удовлетворенно кивнул, однако продолжил:
– …за все время твоего отсутствия… она ни разу не давала мне есть!
Гордо выпрямился: мне рот не заткнешь! Нонна стояла у раковины, ложка в ее руке колотилась о чашку… Договорил-таки!
– Ну зачем, отец, сейчас-то вспоминать?
– Я только констатирую факт! – проскрипел упрямо.
“Не все факты обязательно констатировать!” – неоднократно ему говорил. Но… в девяносто два я тоже, наверное, буду за своим питанием так же следить.
Ну что? А я-то мечтал поделиться парижскими впечатлениями! Никто и не вспомнил о них. Губы Нонны тряслись.
– Я что… ни разу не кормила тебя?
– Нет! – Он вскинул подбородок.
Мне, может, уйти? Мне кажется, они мало интересуются мной, тем, что я сейчас ощущаю. Ощущаю себя булыжником, который они швыряют друг в друга.
– Ни разу? – Она яростно сощурилась.
– Ни разу! – Отец даже топнул ногой. – И ты, Валерий, учти: если ты опять уедешь – я не останусь здесь!
– И уходи! – Нонна швырнула в гулкую раковину ложку, ушла. Батя, что интересно, спокойно налил себе чаю. Порой, даже в минуту отчаяния, восхищаюсь им.
– Сахару дай, – приказал мне сурово, указав пальцем на сахарницу.
Протянул ему ее.
– Спасибо.- Батя кивнул.
Отец, шумно прихлебывая, пьет чай. Нонна, наверное, плачет.
Так начался трудовой день.
Отец прошел мимо меня с длинной оглушительной трелью в портках: поел, стало быть, все-таки хорошо, одобрил появление сына в своеобразной манере – тут, стало быть, можно быть спокойным.
Займемся инвентаризацией. Парижские сыры. Эйфелева башня в натуральную величину. Сейчас это явно не прозвучит: у бати вызовет осуждение (бросил отца), у Нонны, наверное, ярость: “Хватит врать, ни в каком Париже ты не был!” Спрятать все это? Но обидно как-то.
Все-таки в Париже я был и блестящий доклад, говорят, произнес, на стыке этики с экономикой… Лишь здесь я не нужен никому. Положим в кладовку – до лучших времен. Которые вряд ли наступят. Со скрипом дверь в кладовку открыл. Когда-то я просыпался, аж в глубокой ночи, от этого скрипа. Одно время свой выпивон она в кладовке скрывала, справедливо полагая, что в этом хаосе какая-то сотня бутылок ее останется незамеченной, но потом они стали падать на голову, как только дверь открывал. Из-за избытка тары пункт этот пришлось закрыть. Теперь я свое тута спрячу – она сюда не сунется, здесь она уже была. Со слезами дары свои прятал! Обрадовать хотел, но, чувствую, кроме обид и оскорблений, ничего не буду иметь. Пусть Лев
Толстой за ними присматривает – белеет тут его бюст. Друзья как-то в шутку приволокли, какое-то время честно я на рабочем столе его держал, но яростное его выражение достало меня: работаем как можем, нечего так глядеть! Сослал его в кладовку, хотя и уважаю; вот сейчас исполняю низкий поклон. Пожалуй, спрячу даже все в него (внутри у него полость) – доверяю ему самое мое ценное на сегодняшний день! И прикрыл бережно дверку.
И вздрогнул воровато: Нонна, улыбаясь, из комнаты шла! Как ни в чем не бывало, будто трагический завтрак приснился мне. За это я ее и люблю: зла не помнит. Особенно – своего.
– Ну что, Веча, кормить мне тебя? – ласково спросила.
Я, конечно, растрогался – но вроде бы накормила уже? Сыт, можно сказать! Снова батю приглашать, все по новой? Хватит пока.
Просветлению ее я-то рад, но лучше не напрягать ситуацию, на прочность не пробовать ее. Вот стоим, радостно улыбаясь, – и хорошо.
– Спасибо, я не хочу.
– Ну так отца тогда надо кормить! – помрачнела.
И отца она уже “накормила”! Поспала, забыв все плохое? Вот и хорошо.
– Мы тут поели, пока ты спала, – сказал осторожно. Не дай бог – обидится: “Вот и живите без меня!” Но она – рассмеялась:
– Ой, как хорошо-то! А то я иду, думаю: чем же вас кормить? – Она дурашливо нахмурила лоб, прижала указательный палец к носу.
“Раньше надо было думать!” – мог рявкнуть я, но опустил эту возможность: пусть всегда сияет и не думает ни о чем. А если задумается – быть беде. Чуть было не задумалась: вовремя остановил.
– Ты не волнуйся – все хорошо! – обнял ее костлявые плечики.
– Пра-д-ва? – подняв глазки, робко проговорила она.
– Ну! – воскликнул я.
Если она помнит “наши слова” (“пра-д-ва” вместо “правда”, например) – то удержу ее на плаву. Слово – самый прочный канат.
Мимо прошел отец, одобрительно попукивая. Идиллия!
В руках он торжественно нес трехлитровую пластиковую банку с золотистой жидкостью – почему-то любил выносить ее, чтобы все видели. Когда не было сбора публики – выжидал, держа ее у себя в спальне. Дошел до туалета, громко защелкнулся. Оттуда донеслась знакомая трель. Мы с Нонной переглянулись, засмеялись: вся семья в сборе, функционирует нормально!
Потом мы звонко поцеловались, и я пошел в кабинет – записать эту идиллию, но не успел еще записать, как она развеялась: донеслись с кухни отчаянные стоны жены и какой-то стук, словно форточка колотилась под ветром, – но вскоре слух уловил некоторую аритмию, означающую участие человека. Пытался не отвлекаться, но как тут не отвлечешься: имеет место продолжение кошмара! Нонна бьется, как птичка, пытаясь открыть дверку шкафчика с живительной влагой, которую, кстати, я вылил вчера, да еще зачем-то придвинул холодильник к шкафчику, чтобы дверка не открывалась. Садист!
Надо как-то смягчить все. Купить ей выпить? Ну нет! Опять я окажусь в непотребном виде в том окне-телевизоре напротив, вызывая ненависть: такой “благодарности” от нее мне не надо, я ее не заслужил, и как-то не жажду. Надо отвлечь ее куда-то, где этих ужасов нет. Давай сочиняй рай, писака, а старческое свое бессилие подальше засунь.
– Ну чего? – Потирая ладошки, словно чуя что-то вкусненькое, я вышел на кухню.
Нонна рывком вытащила себя из узкой щели между шкафчиком и холодильником, видно, пыталась бессильными своими ручонками раздвинуть их. Неужто такая отчаянная жажда? Вот она, расплата за веселую жизнь, которую я воспевал так упорно! Я воспевал – а страдает она. А веселились-то вместе – вместе и отвечать. Хотя – что мои моральные муки по сравнению с ее физическими, а точнее – химическими!
Что слова могут? Но другого средства у меня нет. Пока мы говорим с ней наши слова (“пра-д-ва”, к примеру), мы еще вместе, веревка не оборвалась. Оборвется – и Нонна полетит в бездну, из которой ее мне уже не достать. Ну! Открывай рот! Или только для посторонних ты сочиняешь что-то утешительное, а как беда близко подошла – не способен?