Я и так уже… как Гастелло. Но мучители мои, улыбаясь, хранили молчание. Дул холодный ветер, летели искры. Все напряженно ждали праздника… и я не подвел! Все сильней пахло паленым. Сперва все переглядывались – потом радостно уставились на меня.
– А умный мальчик наш, кажется, горит! – торжествуя, произнес вождь, никогда своих зрителей-почитателей не подводивший.
Некоторое время я еще стоял тупо и неподвижно, невнятно бормоча, что это так, ерунда… Но тут из ватного рукава (пальто было сшито моей любимой бабушкой) повалил дым, выглянул язычок пламени. Вот теперь уже можно было им ликовать! Я повернулся и побежал, запоминая зачем-то этот сумрачный двор.
Так, с этим факелом-рукавом и вбежал я в литературу. До этой фразы, ясное дело, было еще много лет.
Но годы не проходят впустую. Особенно в юности. Какая-то струйка все время булькает, наполняя душу.
Лето в Пушкине, бывшем Царском Селе, где мои родители – агрономы работают на опытных полях Всесоюзного института растениеводства.
На последнем родительском собрании перед каникулами моя бабушка протолкалась к столу сквозь толпу других родителей и скатала лежавший там длинный список задач по математике и упражнений по грамматике, которые надо сделать в каникулы.
– Вам не надо. Это только для отстающих! – вроде бы сказала ей какая-то женщина.
– А давай все же сделаем? – бодро сказала мне бабушка, когда мы переехали в Пушкин. – Всего по две задачи и по три упражнения в день! А то что ты зря будешь болтаться?
Спасибо ей! Что бы делал я в то холодное, одинокое лето? В школьном гвалте, раздирающем тебя на куски, почти невозможно было ощутить себя. А тут я впервые стал чувствовать свой вес, свою силу. Время, оказывается, не просто бесцельно идет – оно может иметь ценность!
Согбенным просидев два часа, как сладко наконец выпрямиться, потянуться: "Сделал!"
– Вот молодец! – радостно всплескивает руками бабушка.
Я выхожу на крыльцо. Нет ничего лучше запахов после дождя. Доски крыльца мокрые, черные. Холодно! Чтобы еще острей прочувствовать холод, можно подвигать пальцами в носках – пальцы скрипят друг о друга. Тугая, с мелкими капельками, сирень упруго навалилась на стекла террасы, несколько маленьких цветочков, похожих на гвоздики, упали на крыльцо. Я смотрю на небо с рваными тучами. Вот протиснулся луч, и его почти сразу закрыло. И я вдруг чувствую, что я, усталый труженик. гляжу на все это ласково-снисходительно: "Ну что, природа?
Шалишь?" Первое почти взрослое чувство! Начинает накрапывать дождик, но я застываю на крыльце неподвижно. Двинешься – потеряешь. А я страстно хочу запомнить это, не упустить!
Я выхожу на Московское шоссе, где мы снимаем дачу. Иду в сторону знаменитых царскосельских парков.В прошлые годы я любил гулять в них один, доводя чувство грусти и одиночества почти до какого-то восторга. За время недавно кончившейся войны парки одичали, заросли, стали таинственнее. Сердце мое выпрыгивало, когда вдруг, продравшись в зарослях крапивы, чертополоха, сцепившейся бузины – ясно, что тут не проходил никто много лет, – я видел вдруг потерявшуюся в высокой траве, упавшую мраморную статую, которая к тому же оказывалась женской. Она была моя – больше ничья! Я ходил на свидания к ней, скрывая эти хождения немыслимой дымовой завесой выдумок и вранья – хотя и так против моих прогулок никто не возражал, – но к ней я шел, всегда озираясь, окольными путями, от дома всегда шел в обратную сторону. Сколько страсти было тогда! Просто свернуть и пройти сто метров в том направлении, не достигнув даже ворот парка, – уже было сладкой мукой! А таких объектов у меня было несколько. Страшно волновали меня разрушенные и словно забывшие свое прошлое немые дворцы – они были сейчас ничьи, а значит – мои, и темные картины моей жизни в них (в прошлом? в будущем?) проходили в сознании, пока я глядел на руины, спрятавшись в кустах… от кого? От тех, кто мог развеять мои видения… то есть, практически, от всех.
Но то было предыдущим летом, а в это я с упорством, укрепленным неустанным решением математических задач, искал себе друга. В школе все носились толпами и невозможно было медленно выбирать – а здесь в жизнь никто не вмешивался и можно было все почувствовать самому. В таком же промокшем деревянном доме неподалеку жил Саша Никольский, сын интеллигентных родителей – наши родители нас и свели, спасая обоих от одиночества и грусти. Но от нашего соединения грусть лишь удвоилась. Вместо одной грусти в парке гуляли две. Он так же, как и я, любил стоять у разрушенных дворцов! Мы молча стояли у моего любимого дворца. Я, с отчаянием, принес его в жертву нашей дружбе – ведь нельзя же вечно жить одному! С макушки одной из колонн опасно свисала огромная глыба – было ясно, что она огромной тяжестью вот-вот придавит большое количество кустов бузины, а мы только что шли через это место! Без риска те прогулки не были бы столь остры.
– Вот бы глыба эта рухнула на весь наш класс! Никого бы не оставила!
– произнес вдруг мой спутник.
Я молчал. Хотел ли я того же самого?
– Ну и перевели бы тебя в параллельный класс! – произнес наконец я с усмешкой.
Так я сделал свой выбор. Саша вздрогнул – словно оказался рядом с гадюкой (иногда они попадались в сырых местах). То лето мы еще проходили вместе – но на будущее мы выбрали разные пути. И мы обычно молчали, думая каждый о своем. Стоит ли все снова начинать в параллельном классе? А что, разве что-нибудь достигнуто в этом? – в прогулках этих думалось хорошо. С виду – ничего не достигнуто. Но если внимательно вдуматься – есть! Например, я заметил, что один на один (когда двоих назначали дежурить) многие вели себя гораздо приятней, чем в шобле. Они, я чувствовал, ценили меня – я один отстоял право разговаривать, а не орать: иногда так хочется поговорить серьезно. Нахлынет шобла – и они опять заорут. Но наша
"тайна на двоих" не исчезнет уже и когда-нибудь победит! И все перевернется вверх ногами! А точнее – вверх головой. Все скажут то, что давно тайно думают: своя жизнь важней шоблы! Макаров, в панике, заорет – но все повернутся к нему спиной и разойдутся. Моя победа близка!
У Саши Никольского была странная забава – "мочить трусы". Он заходил в пруд, медленно и осторожно. То была своего рода ювелирная работа – чтобы не было ни малейшей волны. И замочив тонкую ровную каемку трусов, он так же медленно и бережно, словно нес драгоценное питье, выходил обратно. И лишь на берегу предавался ликованию.
– Видел? – показывал он мне. – Так я еще никогда не мочил!
Чем тоньше была полоска – тем больше, по установленным им понятиям, успех. Бесконечное, захватывающее дух, приближение к нулю. Но – не нуль! Тончайшая грань! Я прилежно кивал, восхищался. И не уклонялся от тех странных прогулок, почему-то считая их своим долгом. И тоже мочил трусы, оттеняя своей торопливой бездарностью его ювелирный талант. Однажды я ступил в яму и чуть не утонул – помню отчаянные мои всхлипывания, попытки глотнуть воздуха, когда я как-то выкарабкивался на поверхность (плавать я не умел). И снова надолго – навсегда? – серая вода со странно переломленными солнечными лучами.