Мы разлеглись в траве. Присмотрелись друг к другу, и вдруг такой хохот на нас напал! Ну и рожи!
У всех волосы полны пыли, серые, стоят колом.
В глазах, в углах, грязь. На губах — шершавая корка. А как изодрались все — потрясающе!
У кого штаны порваны, у кого куртки клок висит, у кого подошва отлетела, шлёпает.
Самсонов всегда такой элегантный ходил в школе, затянутый, подтянутый, холодный, как лёд, надо всем иронизировал. А вчера его оса укусила, и пол-лица у него запухло, глаз сощурился, а рот ушёл вбок. И говорит Самсонов, говорит, а рот вбок ползёт, Самсонов его догоняет, тянет на место, а он опять уползает. И Самсонов так усмехается виновато, смущается. И странное дело, вдруг с этим смущением он мне словно ближе стал, впервые я его почувствовал.
А Соминичи — в школе от них спасенья не было, а здесь, наоборот, приумолкли. Думают.
А Лубенца я очень хорошо узнал. Молчит, как всегда, но если что надо сделать, первый пойдёт молча и всё сделает.
За все годы, что мы вместе учились, я столько про них не понял, сколько здесь за три дня. И даже, кажется, полюбил их всех…
Ребята разлеглись, задремали. А мне как-то жалко спать. Захотелось ещё раз войти в монастырь, уже одному. Подошёл к воротам, нажал. Пролез.
Пусто. Гулко. Никого. Походил по звенящим плитам, посмотрел через окошко в трапезную. Есть охота. Потом влез на стену. И пошёл по ней. Долго шёл. И вдруг мне показалось, что впереди, между зубцами, кто-то стоит. Выглянул и спрятался. Точно. Так я испугался! Побежал обратно, слез, еле ворота открыл, вылез. Ребята все спят…
Слез я к реке. Вижу, в лодке спит человек. Услышал меня — проснулся.
— Здорово, — говорит, — мне жена не велит ездить, но я поеду. Садись.
Я сел, он рванул за верёвку на корме, мотор затрещал, и нас сразу вынесло на середину.
Вода широкая, светлая. И лодка несётся по кривой. А он вдруг бросил руль, вскочил на скамейку и закричал:
— Вот оно! Красота! Свобода! Простор! Ура!
А лодка несётся, неизвестно куда. Пришлось мне сесть за руль. И так мы с ним гоняли по всей реке.
Потом пристали к островку. На нём каменный домик. Я уже знал, что называется он скит. Сюда монахи удалялись для размышлений. И правда, хорошо тут. Холодно, ясно. Долго я сидел на каменных ступеньках, смотрел вокруг. Словно триста лет назад…
А потом уже была ночь и раннее утро, и мы уже в поезде ехали домой, а спать всё равно совершенно не хотелось. Я вышел в тамбур. Поезд шёл через лес, трава была мокрая, а дым от паровоза входил в кусты и долго там стоял неподвижно.
Я вдруг засмотрелся, как градины скачут на подоконнике — ударится и летит вверх, всё медленнее, медленнее, повисит — и вниз.
А некоторые долетят до стекла, прилипнут, и сползают, и тают.
Тут снова Лёха, мой племянник, ложкой бьёт по столу и кричит:
— Похо-лоданье! Похо-лоданье!
Да, уж осень. Скоро уезжать с дачи. Холодно, пальцы в носках замёрзли, скрипят друг о друга.
— Похо-лоданье! Похо-лоданье!
— Лёха! Прекрати, слышишь? А то брошу всё, сам пришивай свои пуговицы!
Сразу замолк.
Я тяну иголку, и вдруг комок такой из ниток получился, я дёрнул со злости и вообще порвал.
— А-а-а, проклятье! Вот мать твоя придёт, пусть и пришивает!
— Похо-лоданье! Похо-лоданье! Похо-лоданье! Потом вдруг вскочил — и на улицу. Я тоже вышел.
И верно, град кончился. Холодно, чисто. С крыши капает. На цветах капельки. Вдохнул весь запах, какой там был, и пошёл.
«Нет, — думаю, — так нельзя, надо развеселиться немножко».
Вдруг наискосок Лёха пронёсся. Подбежал к гаражу железному, чёрному, выхватил мел и написал: «Мне нравится мороженое за 9, 11, 13, 19, 22 и 28 копеек».
Повернулся и помчался на толпу своих друзей, сразу трёх свалил. Это у них называется — казаки-разбойники. Вот тоже, жизнерадостный рахит.
Ему всё нравится.
Я прошёл Красный пруд, вышел на обрыв, а внизу — парк. Весь мокрый, зелёный. Пустой. Вот передо мной квадрат, а по бокам аллеи, а по аллеям в два ряда, как шахматные фигурки, белые статуи стоят. Я вдруг представил партию, — как они двигаются среди зелени, делают свои ходы.
— Нет, — говорю, — хватит, надо сбросить задумчивость, взбодриться.
Спустился и пошёл по аллее. Повсюду жёлуди, жёлтые, как полированные, рассыпаны. И нигде — ни души. Долго я ходил по аллеям. Хорошо. И вдруг — ба! — навстречу прётся Борька Долгов.
Вот уж некстати! Я знал, что он по списку весь класс наш объезжает — навещает. Вот и ко мне пожаловал. Ну что ж. Идём, беседуем. В основном, конечно, он трендит, я молчу.
Вдруг он усмехается:
— Да, интересно.
— Что интересно?
— Как ты сказал зло: «Молодец, что меня нашёл!» Смысл один, а тон — совсем другой.
Это верно. Он вообще умный человек, здорово всё понимает.
Но как-то не всегда в этом признаётся. Любимое его выражение: «Как человек — я тебя понимаю, но как староста — нет, не понимаю». Что за раздвоение? Ну зачем он так?
— Э, — говорит, — ты что там задумался, а? Ты, — говорит, — что-то невесел. Надо весёлым быть, бодрым. Бодрым!
Стал трясти меня, трясти. Потом вдруг отпустил, вынул из кармана список нашего класса и против моей фамилии птичку поставил, но крыльями вниз.
Потом тоже замолчал. Аллеи пустые. Лист отцепится с дерева и падает так, ныряет: влево-вправо, влево-вправо и по песку — шарк…
Долгов покашлял — сыро — и говорит мне:
— Да! Очень был удивлён, не застав тебя на весах. Это верно. Был у меня всё лето такой бзик — взвешиваться. Решил за лето вес накачать — в полтора раза, за счёт мышц. Внушили мне, что это вполне возможно. Гантели, резина по восемь часов. Всё лето убил. Прибавил десять граммов.
Я, честно говоря, подозревал.
Это легенда такая почему-то: выступает чемпион, скажем, по борьбе, и обязательно: в детстве я был хилым, болезненным, руку не мог поднять, но упорные тренировки…
Зачем это нужно — внушать, что самые сильные — из слабых? Руки тонкие, ноги тонкие — значит, борец? Зачем выдумывать? Ведь, если честно, — уж как родился не гигантом, то таким и будешь в основном, а уж если родился как бык, так и говори.
Шёл я, думал об этом и молчал.
«Нет, — думаю, — нет, надо развеселиться».
И вот вышли мы к заливу. Широкая вода, туман. Волны, такие слабые пирамидки, подходят к берегу — чмок! Чайки летают бесшумно, тени под крыльями. Стояли молча, смотрели. Хорошо.