Тут мама вышла из толпы, песенку запела, весело, неестественно, а левая бровь её поднята и подёргивается. Теперь я знаю, что это значит. Самое большое волнение. А тогда словно впервые я её увидел, раньше я просто чувствовал её за спиной, надёжно, и вдруг, оказывается, и её обидеть могут, и расстроиться она может, и чуть не плачет вот, и тут же понял, почувствовал, как я люблю её, вот.
А потом разошлись все, и я опять один остался, солнце село, и с той воронки комары полетели, прямо виден в темноте серый их столб. А стебли мокрые стали. А вдали чьи-то голоса разговаривают. И сидел я так в темноте, и вдруг почувствовал, что — как бы это сказать? — что всё со всем связано, понимаете, всё со всем: и воронка, и комары, и голоса, и я. Как бы это вам объяснить? Но в общем точно, что это лучший день в моей жизни был, самый важный. И так я прямо об этом и написал.
Хоть и не знал, где тут какой пункт, где вступление, где заключение — ничего не знал, да и не думал об этом вовсе. Положил на стол и только тут заметил, сколько помарок всяких. Ну и пусть. Вышел из класса и всё успокоиться не мог, минут двадцать по коридору ходил.
А через три дня приходит Иван Давыдович и прямо сияет:
— Ну, Горохов, ты сочинение написал! Вот спасибо. На, возьми.
Даёт сочинение, а там тройка.
— Да, — говорит, — ничего нельзя было сделать, много ошибок. Да ведь неважно это, ты же понимаешь. Главное, что ты правду написал, что действительно на душе носил.
Конечно, я понял. Так и надо было уж давно. Уж давно хорошо так не было, как теперь.
Кувырок у меня всегда выходил вбок. Потому что голова у меня не круглая. Ну и что? Мне это даже нравится. Да и ребята попривыкли. И наш учитель физкультуры только посмеивался, бывало, когда я постою на голове, постою и набок валюсь.
Он вообще толстый такой был, добродушный. Задумчивый. Всё ладонью по груди шлёпал, искал, где у него свисток болтается. А свисток маленький был, и вообще не свисток, а манок на уток — свись-свись, — ничего не слышно. Однажды проходили соревнования — бег на сто метров. Мы согнулись на низком старте в напряжении. Стоим, ждём. А свистка всё нет. Оборачиваемся — а он сидит, на солнышке дремлет. Увидел нас:
— А! Что же вы? Пошли, пошли…
А секундомер давно уже — тик-тик-тик.
Вот такой он был. И однажды — исчез. Вернее, пришёл на урок другой. Совсем. По фамилии Ционский. Сначала он мне понравился: молодой, подтянутый. И свисток — три дудки. Громкий, резкий.
Ционский нам сразу же такую дал разминку, что ночью потом никто заснуть не мог — кости гудели.
— Я, — говорит, — сделаю из вас людей!
А после разминки устроил всем нам испытание.
— Присесть на одной ноге! Только шестеро смогли. И я.
— Теперь встать на одной ноге!
И вдруг — встаю один я. Остальные валятся.
— Фамилия?
— Горохов.
— Я, — говорит, — беру тебя к себе в спортшколу… Потом ещё на велотрек записал и в бассейн. И пошло!
Раньше после уроков я с друзьями во дворе сидел. Ефремов со своими рыжими кудрями. Соминич в зелёном свитере. Хохмили. Смеялись. А теперь я занятой стал. Только прохожу мимо:
— Привет, ребята!
— К Ционскому пошёл? Ну, вали, вали.
А Ционский всё человека из меня делал — раз-два, раз-два! И действительно, я здорово изменился. Раньше, скажем, походка у меня была необычная: я так правой рукой двигал внизу. Меня все издалека узнавали:
— А вон Горох наш гребёт! А теперь не узнают.
Потом постричься велел коротко. Мне вообще шла причёска, но раз надо.
И вот примерно к весне я уже быстрей всех бегал. Ционский смотрит, глаза щурит:
— Я, — говорит, — узнавал, ты к тому же отличник и вообще…
— Да, — говорю, — так уж вышло.
— Пожалуй, — говорит, — я за тебя возьмусь. Сделаю хоть из тебя человека.
И вот в воскресенье заезжает за мной на своей машине. Сигналит под окном. Я выхожу. Едем.
— Что это, — спрашивает, — на тебе за хламида?
А на мне вельветка была, ещё бабушка сшила. Пообтрепалась, конечно, но я её любил.
— Завтра снимешь. Спортобщество тебе куртку выдаст, стального цвета. Форменную.
Едем.
— А чего заспанный такой?
— Да спал.
— Ты, я вижу, любишь поспать.
— Ага. Люблю.
— Придётся бросить.
— Да я после обеда.
— Да… И ешь ты много, парень. Придётся об этом забыть.
— Понимаете, очень уж вкусный был обед. Холодец. Давно так ножек в продаже не было. И вдруг входит моя тётка в мясной и видит на прилавке четыре коровьих ноги. Она, конечно, схватила их сразу. Обрадовалась. Так прямо домой и вбежала — на четырёх коровьих ногах…
Ционский слушает и внимательно так на меня смотрит.
— Знаешь, — говорит, — я давно за тобой замечаю. Что-то ты часто фантазируешь. Брось. А то ничего у нас не выйдет.
И тут вдруг такое зло меня взяло!
Причёску состригли, походку изменили, разговоры свои оставь, от этого откажись, то брось, это забудь, — что такое?! Скоро вообще ничего от меня не останется. Уж и не я буду, а так, приложение к шиповкам.
— Понимаешь, — говорит Ционский, — задумали мы одно дело. Создать летний показательный лагерь. Из образцовых ребят, эталонных. Для кино будем снимать, в журналы.
«Да, — подумал я, — представляю, какая там будет тоска!»
Что-то не захотелось мне быть эталоном.
— Сейчас, — говорит, — тебе только испытание пройти — и всё.
«Ну ладно!» — думаю.
И вот вхожу в зал. За столом — комиссия. Сбоку шкаф.
— Ну, расскажите о себе. Какими видами спорта занимаетесь?
— Я? Да никакими. В футбол иногда гоняем. Помню, однажды дотемна гоняли. Мяча уж не было видно. Тогда мы натёрли его чесноком и по запаху играли.
— Та-а-к, — озадачены.
— Ну, а какую вообще работу ведёте?
— Где? Во дворе?
— Ну, хотя бы.
— Недавно кошачью почту наладили.
— Та-а-к, — зашептались.
— Ну, а вообще как? С девочками дружите?
— Была одна. Зимой. Очень любила по морозу гулять. Через весь город. Я побелею весь, дрожу, а она — хоть бы что — румяная, смеётся.
— Ну, а дальше?
— А дальше весна пришла.
— Ну и что?
— Ну, понятно, и растаяла она.