Иногда промелькнет | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Помню длинную, вытянутую к окну и — узко вверх — комнату и подпрыгивающую и грохочущую светло-серую банку.

Однажды, когда все мы были дома, банка вдруг загремела — мы пришли с кухни и смотрели на неё с удивлением: она прыгала и дёргалась как-то странно — с большими, словно изумлёнными, перерывами. Наконец, кто-то из нас влез на подоконник (потом влезли и остальные). Внизу стояли дворники и зеваки, а милиционер, приподнявшись на гранитном столбике, неуверенно дергал за тросик.

Время тогда было неустоявшееся, жизнь как бы возникала с нуля, многое изобреталось заново. Наш Сапёрный переулок был замощён кривым булыжником, росли пыльные лопухи, бегали куры…

В чём чувствовалась разница между Казанью и Ленинградом? Для меня, в основном, в том, что вместо тайны уходящих вдаль заовраженными гребнями недостижимых пространств появилась тайна закрытых помещений, которые чувствовались где-то рядом, волновали, но не были пока что открыты и понятны — но я смутно чувствовал их.

Так, неожиданно вдруг обнаружилось, что из наших комнат существует другой выход: впечатление было такое, что земная твердь вдруг головокружительно повернулась под ногами и застыла в диком, непривычном положении. Вдруг то, что мы привыкли уже считать стеной, оказалось хлипкой, дребезжащей дверкой. Когда мы, сильно пнув, распахнули её, мы оказались в кухне, обрамлённой ещё двумя дверями, откуда вышли смущённые люди, видно, привыкшие уже к тому, что живут в отдельной квартире и совершенно убитые внезапным появлением из стены совершенно незнакомых и многочисленных людей.

Много потом сложных отношений завязывалось и развязывалось тут — но это смущение от внезапного появления в чужой кухне отпечаталось сильно: стеснительность стала основным мотивом моего поведения на много лет.

Теперь мы через эту кухню стали выходить на чёрную лестницу, узкую, каменную, холодную. Оказывается, она (о, потрясение открытия замурованных прежде объёмов!) и раньше всегда таилась в толще нашего дома, и вот только сейчас я её увидал! А сколько ещё таких глухих, закрытых объёмов рядом, как страшно и интересно будет в них оказаться, — я это чувствовал остро, почему-то это волновало меня сильнее всего — сильнее дальнейшего устройства моей мальчишеской жизни, сильнее разговоров родителей об устройстве нашей жизни в новом городе — этого я не помню совсем.

Зато помню праздник открытия нового таинственного хода — открытая на чёрную лестницу дверь, стоящая в дверях мама с кулёчками и мешочками, и с трудом появляющийся снизу белозубо улыбающийся отец, который закинутыми назад руками держит огромную мясную ногу, и постепенно с натугой поднимаясь, заполняет дверь. Это называлось тогда — «отоварить лимиты», — и родители «отоварили лимиты» сразу за большой пропущенный срок.

Потом, когда я многократно спускался по этой узкой холодной лестнице во двор, я вдруг чувствовал грусть и жалость, — но не к себе, а к этой лестнице, пережившей такой взлёт, праздник и теперь находящейся в запустении. Если бы сейчас спросили меня, что по-настоящему волнует меня, я бы ответил: не отношения, не дела — а вот такие замкнутые холодные объёмы, больше всего — не знаю почему.

Понять переплетение таинственных пустот нашего почти ещё незаселённого, молчаливого дома было главным моим волненьем после приезда, главной задачей. Людей не было, я казался хозяином, который вернулся через сто лет и должен вспомнить заколдованное, забытое.

Двор был тёплый, поднимающийся жёлтыми стенами до неба (жёлтый цвет — цвет всех петербургских дворов). В чистых стёклах отражались облака. За ровными стенами и стёклами я чувствовал таинственное сплетение образов, которые нужно увидеть, разгадать (до конца я их так и не разгадал!). В углу двора была коричневая дребезжащая дверца, и через неё попадали в тот прежний торжественный вестибюль (где моряка и крейсера уже не было), и через вестибюль и через тяжёлые двери, разделённые солидным пространством — на улицу, вернее, в наш переулок.

Теперь роскошная прохладная лестница, плавно уходящая вверх, не имела к нам отношения, вызывала оцепенение и восхищение, и взлетать с упругим ветерком — на один пролёт или даже на два, туда, куда взлетать уже нельзя — на много лет было связано с отчаянным восторгом. А дальше — по незнакомому, очень чистому коридору — ну ещё немного, ещё несколько шагов, — ну до того хоть поворота — это навсегда отпечаталось, как наиострейшее наслаждение — с колотящимся сердцем, с ветром по ушам.

При входе со двора в вестибюль была в стене маленькая дверка — за ней как-то угадывалось отнюдь не маленькое, но уже полностью неизвестное тёмное пространство, уходящее вниз — порой я на ходу торопливо-воровато толкал эту дверку — две половинки этой дверки слегка подавались было внутрь, потом со стуком стопорились, сомкнутые замком оттуда, из темноты.

Этот объём я сладострастно берёг на потом, тайно — и с ужасом — предчувствуя глубины, которые мне предстоит пройти — надеюсь, не одному?

Странно, что почти ничего возрастного я вспомнить не могу, всё в основном невозрастное: так же я чувствую эти тёмные объёмы и сейчас, только времени и сил на это, самое главное, становится меньше.

Люди вокруг стали появляться как-то постепенно. Я никогда не задумывался и не удивлялся — почему именно эти люди, почему именно этот дом, — неожиданность и необъяснимость жизни всегда казались мне нормой, предъявление к ней каких-то требований и норм всегда казалось мне бестактностью, заставляющей меня краснеть.

Всё вот так вот… а почему бы и нет? Вселенная таинственна и своевольна — спасибо и за то, что мы каким-то чудом ходим по плоскостям, а не карабкаемся по обрывистым стенам!

Двор постепенно становился уютным, тёплым, движение солнечных отражений от окон послушно показывало время, когда нужно ждать прихода родителей, когда самому надо собираться домой.


Иногда промелькнет

Помню, как я выскакиваю из-под холодной, ведущей во второй двор, тёмной арки, хранящей зимний каменный холод, в солнечный, тёплый, сверкающий окнами двор и вижу улыбающуюся бабушку с кошёлкой, в лёгком светлом платье, со старческими коричневыми пятнами на сморщенной коже, приговаривающую радостно:

— Чего ж ты вырядился-то так (в чёрную колючую курточку) — раздевайся, ведь лето уже!!

Думая о людях, которые умерли, исчезли навсегда и теперь, наверное, не чувствуют уже ничего, — я стараюсь вспомнить, представить те радости, которые были у них в жизни. Думаю, что эта встреча в солнечном дворе с внуком уже делает жизнь бабушки небессмысленной.

Бабушка тоже осваивала пространства, но другие, чем я — и, жалея её, ушедшую из жизни, я думаю с надеждой о том, что и ей было подарено напоследок удовольствие, — осваивать город, наш красивый район. Я помню, как она деловито-довольно рассказывала родителям, вернувшимся с работы, об увлекательных своих похождениях: «…На Мальцевский ходила» (на Мальцевский рынок), «…У Водников брала» (в магазине водников на углу Кирочной и Чернышевского). Красивый, чистый, с разными магазинами город был подарен ей напоследок — значит, имела в жизни она сумму счастья, положенную всем!