Иногда промелькнет | Страница: 7

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Странно, но кроме впечатлений и запахов дома, других ощущений я не помню, почти не помню возрастных изменений, впечатлений от изменения жизни, от хода времени, — я словно оцепенел на одном — остальное, если и шло, то как-то стороной, не задевая меня. Не могу, увы, привести никакого другого объяснения, кроме мысли, высказанной, вроде бы, Батюшковым — фраза весьма нескромная, но крайне точная: «Гений нелюбопытен». Точнее — его интересует лишь то, что его действительно интересует, интересует горячо и страстно, до полного оцепенения — всё же остальное, что считается любопытным, чем принято интересоваться, его не интересует совсем. Потому удивительно мало могу вспомнить и сообщить о внешней жизни — мой остров, как и ранее, поглощал меня полностью. Прочие вещи — наверное, очень важные: сколько зарабатывали мои родители, какое положение — богатое или бедное — мы занимали, любимы ли и популярны среди окружающих были мои родители, а значит и я — эти вопросы, которые должны казаться главными при вхождении в жизнь — меня не волновали совсем, я абсолютно (что казалось, наверное, тупостью) не интересовался ничем подобным.

Наблюдения рябых отражений стекла по асфальту двора, освещённого солнцем стула с мотком шерсти на отполированном деревянном сиденье странным образом хватало мне для того, чтобы чувствовать день полным, а себя — счастливым.

Эта замедленность, оцепенение, наверное, пугали родителей — ведь им, наверняка, казалось, что я не думаю ни о чём — мои оцепенения были ещё далеки от того, чтобы их можно было расшифровать словами.

Впрочем, какие-то люди, ребята постепенно начинают шевеление вокруг — из всех дверей, сначала робко, выползали они, а потом, соответственно данным, занимая тот или иной этаж власти во дворе — помню, я удивительно робко и безвольно пропускал их всех, включая малолеток, к славе и влиянию, с облегчением уступая им все лавры.

С изумлением (но уже и с каким-то азартным интересом) я наблюдал, как почти что приятель (Генка Матвеев), с которым я встретился накануне, разоткровенничался и почти что подружился, вдруг становится — при появлении главарей — резким, насмешливым, сплёвывающим каждую минуту и демонстрирующим на мне свою силу и превосходство, дабы считать себя числящимся вверху. Потом он снова был добрым и откровенным — пока мы были одни.

Однако, должен сказать, что никакой напряжённой, твёрдой вражды с появляющимися вокруг людьми у меня не было… Трудно враждовать с облаком, далёким и неощутимым. Столкновения были, но я не проявлял в них ни малейшего упорства и как предмет для столкновений не котировался, поэтому ощущаю рядом со мною тёплое, дружеское окружение.

Не знаю, чем мои соседи по двору интересовались — займись я тем же, мы могли бы стать и врагами — но их помню в основном по совместным блужданиям по тёмным, бесконечным, закрытым пространствам нашего дома — эти продвижения в неизвестности одинаково цепенили душу всем нам, и было не до вражды, а — лишь бы почувствовать рядом человеческое дыхание.

В самом грубом, простом приближении структура нашего дома была такова: гнилая, всё лето хранящая зимний холод, поросшая удивительно гладким ярко-зелёным мхом арка вела из первого двора во второй… Примерно такой же, но чуть посуше и потеплей (меньше над нею стояло каменных этажей) была внешняя арка, между первым двором и переулком — арка была замкнута в конце чёрными чугунными воротами, замотанными цепью.

Под эту арку выходило окно, забранное изнутри, за стёклами, прутьями решётки.

Бойница эта уходила в соседний дом, поэтому казалась особенно таинственной — хотя и в нашем собственном доме было много непонятных окон. За прутьями всегда громоздились кастрюли, но если бы хоть когда-то появилось лицо — я бы, наверное, вздрогнул. Сильнее всего действовала полная недоступность того тёмного помещения — много где с тех пор я был, но там так и не побывал, и знал уже тогда, что не побываю, не узнаю, кто там.

Недоступность мира, ограниченность жизни, преобладание таинственного над известным — вот что волновало меня тогда, и думаю, сохранив это чувство, пронеся его через десятилетия, в которых всё вроде бы понятно и известно, — пронеся чувство таинственности и недоступности, я сохранил интерес к жизни, спасающий до сих пор.

Во второй арке тоже было зарешёченное окно, но оно уже не казалось дырой в бездну — этим окном заканчивался уже знакомый мне коридор, головокружительно пахнувший керосином, ведущий к моим приятелям-врагам Генке Матвееву и Серёжке Аристархову. Сейчас дом этот разрушен, возродится неузнаваемым, и то, про что я рассказываю, вряд ли ещё кто-то так цепко носит в своей душе!

Из второй арки поднималась таинственная шахта вверх, сквозь все этажи, тускло освещённые окна, тем не менее, выходили в неё, хотя дозы света и тепла в этой шахте (приходилось задирать голову, чтобы увидеть её), были минимальными.

Потом в этой шахте, внизу, поселились круглые мусорные баки — года, естественно, не помню, — но до этого во втором дворе, каком-то более вольном, расхристанном и сельском, красовалась белыми известковыми стенами помойка, с чёрной железной крышкой, с тросом, колёсиком на кирпичной стене двора, и тяжёлой гирей-противовесом. Одна стена двора — первого и второго насквозь — была кирпичная: не стена дома, а просто стена, высоким набором кирпичей ограждающая нас от другого мира.

Помню во втором дворе огромные деревянные катушки клейко-серого толстого кабеля, отгораживающие тёмный угол двора, примыкающий к окнам дворничихи. Что-то сладкое, постыдное, но неясное соединяло нас с дочкой дворничихи Нинкой за этими катушками — остались лишь ощущения, без подробностей, на самом краю сознания и памяти.

Если бы не было второго двора, скоро бы я уткнулся в тупик, жизнь бы ограничилась, пошла бы куда-то вбок, но то, что она не кончалась, уходила далеко — соответствовало моим тогдашним желаниям и мечтам: я словно бы сочинил, создал своими страстями, желаниями второй двор, и он появился. Именно тут я смутно начинал ощущать нечто вроде спирали познания, — ещё не сформулированный словами, закон этот заставил меня вздрогнуть, когда я почувствовал его… Под чёрной лестницей, ведущей из второго двора в длинный коридор Матвеева и Аристархова, были тёмные (сердце прыгало, когда нога оступалась вниз) — тёмные ступеньки, и за ними — дыхание тлена, холода, сырости… Тяжёлая чугунная дверь с натугой сдвигалась под твоими усилиями, и ты, скользнув в щель, веющую холодом, оказывался в полной темноте и глухоте — тяжёлый камень поглощал тебя! Сперва несколько мелких шажков во тьму и неизвестность, не то что с вытянутыми, а, я бы сказал, отчаянно вытаращенными вперёд руками, потом застывание в неподвижности и снова несколько шуршащих шагов. Куда вела эта тьма? Помню весёлое — сейчас бы сказали — циничное отношение, появившееся у меня. Да никуда особенно она не ведёт, ничего такого особенно невероятного, чего-то сверх того, что можно понять и предвидеть, на свете не существует. Это нахальное ощущение власти разума, уже почувствовавшего всё заранее, появившееся впервые тогда, помогло мне и в более важных ситуациях. Нет никого такого, кто бы придумал более необычное, чем ты способен придумать сам.

Нет, неспроста мы лезли в холодную тьму — мы развивали, упражняли себя, отрабатывали варианты жизни.