Муж, жена и сатана | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Или самому таким быть. Длинным, — подхватила его мысль Аделина.

— Иль диаволом, — осмелилась вставить и свое слово совершенно угнетенная произошедшим Прасковья, — демоном насущным, чертом. А командует всеми ими сатана, иначе как бы они столько нашего наломали да попортили. И рук им не надо, ни длинных, ни каких, они это с лету творят, безо всяких конечностей. А как натворят, так смеются после, чего, мол, наделали. — Кряхтя, она нагнулась, подняла кастрюлю с пола, повертела в руках и поставила на стол. — Я в ей теперь суп варить не стану, как хотите. Про́клятая она теперь и заразная, они ж ее собой касались.

— Как же касались, если, сама говоришь, без рук? — удивился Лёва. — А даже если и касались, что ж нам теперь с голоду всем подыхать? Завтра он сковородку свалит, потом сервиз чайный перебьет, а после за холодильник примется! Продукты таскать начнет! — Он соорудил на лице театрально-серьезную мину и, напустив на себя игривую важность, отдал распоряжение: — Значит, так, давай-ка завтра грибной суп приготовь, в этой самой кастрюле. Из принципа. Навари на всю неделю, в ответ на их агрессию. Да и не ели давно, охота мне грибного чего-то, со сметанкой.

Прасковья ничего не ответила, молча развернулась и пошла к себе переживать услышанное. Надо было еще осмыслить, чего ей сказал хозяин, об чем. Понять слова можно было и так, и этак. И нужно было угадать и не ошибиться — на кону стоял выбор: послушание или ж смерть от руки нечистого. И там уж неважно от какой — от длинной иль от короткой.

— Ну зачем ты так с ней, Лёв? — Ада подняла на мужа глаза. — Она же все за чистую монету принимает. Она же теперь спать не будет из-за твоей кастрюли.

Гуглицкий и сам не понимал, для чего он избрал этот дурацкий тон. На душе было не то чтоб совсем уж пакостно, но как-то все же неспокойно. Тревога, зародившаяся в его кишках в тот момент, когда он услышал звук падения тяжелого предмета, была настоящей и по делу. Выходит, рано они с Адкой радовались переменам в жизни. И тот, кто все это осуществлял, определенно хотел этим что-то доказать. Или дать понять. Только что? И кому — ему? Адке? Обоим? Лёва знал и, несмотря на весь присущий ему по жизни оптимизм, все теми же кишками чуял, что тревога эта вот-вот перерастет в реальный, а не придуманный или бутафорский ужас. Он реально не мог понять, чего от них хочет этот черт. Разве что месть? Ну Адке, с ее ангельским характером, обходительными манерами, высоконравственным образом жизни и подвижническим типом личности — просто не за что, ни по какому, откуда ни посмотри, исключено абсолютно. Ну не могла она нарваться, при всем желании. Да и про себя, в общем-то, особенно вспомнить и нечего, если речь о серьезном вести, о реальной, скажем, подлянке в реальный адрес. Ну разве что, лет восемь тому назад кидняк случился, в Барнауле было дело, недалеко там. Сразу после путча, когда жрать было нечего — почти как сейчас, но намного хуже. С Мишкой туда ездил, со Шварцманом. В пополаме вещь брали, так им было на ту пору спокойней, обоим. Он, конечно, тот еще перец, Мишаня, но дело знает. Сам ушлый и дико обаятельный, и это его преимущество так же работало на обоих. Мишка, зная такую свою интересную особенность, предложил сорок на шестьдесят, не в Лёвкину пользу, конечно же. Типа его заслуги в деле больше. Только Лёвка на это не повелся и остался неколебим в изначальном равновесии сторон. И Мишке пришлось пойти напополам, но все равно получалось хорошо. А главное, что в итоге не они кинули, а их, на четвертак зелени. Те предъявили оригинал, а при передаче всучили фуфел. А Лёвка с Мишкой, два пронзительно-клинических идиота, оба из первейшего списка московских коллекционеров, лоханулись как пацаны: не стали упаковку разворачивать, в голову не пришло, не принято в их среде такое. Да только люди те не из среды оказались, а подставой еще одних людей, других, промежуточных. И исчезли с концами на просторах СНГ. А призрак несуществующей мести, на который теперь он, Лёва, стоя на диавольской кухне, грешил, так и остался призраком, поскольку отомстить за то негодяйство удалось лишь Мишке, а не обоим им. Шварцман не поленился, людей тех нашел, потратив на это полразмера нехорошего долга, и потому такая же половина, из возвращенных, стала теперь по праву принадлежать одному ему, а не обоим. Лёвка не возражал против такого расклада, а только порадовался за Мишку и за его удачу. Но людям тем, знал, сделали плохо. Может, даже совсем-совсем нехорошо сделали. Так о чем речь? А о том, что корил себя после за то, что за Мишку порадовался. Нельзя радоваться было, нельзя и все тут. Даже если все по справедливости для Мишки вышло. Сам он, Гуглицкий, конечно же, абсолютно тут ни при чем. Но осадок, как говорится, остался. Так, может, о нем теперь и речь, но только не впрямую, а через эту кастрюлю и все остальное, с пишущей машинкой, ковшиком для яиц, с занавесками, тапком и Гоголевой клеткой? За осадок тот? За него и платят они с Адкой?

Другого ничего, как ни крутил, на ум не пришло. В остальном все было безупречно, если брать по работе и откинуть тему удачи — неудачи: но это как повезет, без захода в область нравственных сомнений. Прочее же вообще не имело смысла проворачивать в голове: не было там ни антикварного оружия, ни предметов старинного быта, ни невозврата долгов — так на что грешить будем, господа?

Внезапно Лёва очнулся от мемуарного настроя и резко сменил тему:

— Так покупаем Интернет или как?

— Разумеется, Лёвочка, что за вопрос? — Ада тоже уже успела обдумать старания непрошеного квартиранта. — Для начала пройдусь по сети, поищу способы борьбы с барабашками.

Через неделю после кастрюли пришел спец из районного сервиса и установил модем. Всю эту неделю, пока его ждали, как назло стояла мертвая тишина. Лёва опять не знал, что и думать. Ничего не падало, не задиралось на подоконник, не ломалось по электрической части и не отражалось на работе нового компьютера. Призрак снова будто исчез, не проявляя ни малейших признаков обитания в домашнем пространстве. Гоголь, ощутив новое положение дел, молчал, взяв, по-видимому, перерыв санаторного типа. Череп вел себя так, словно жизнь его удалась изначально и продолжает складываться наилучшим образом, хотя мало кто в это мог поверить. Эти двое в отличие от двуногих каким-то отдельным чутьем безошибочно распознавали наличие или отсутствие в доме посторонних сил. И если ничто или никто, затаившийся в воздухе их жилища, пускай не видимый глазу, не источающий запахов, не издающий при перемещении в пространстве мало-мальски слышимого звука, не грозил им очередной подлой неизвестностью, то настроение зверей чувствительно подымалось. Как если, к примеру, кормили бы шумерского зверя собачьими консервами, долго, очень долго, затем резко перешли бы на похлебку из мухоморов и, подержав на ней до той поры, когда корм перестал бы иметь значение уже совсем, вернули бы ему человечий стол, дав, скажем, для начала кусок сервелата, дополнительно обжаренного в барбекю.

Сравнительно такими были последние ощущения Черепа и близко к тому — Гоголя. А вообще, эта подозрительно затянувшаяся в доме тишина постепенно размораживала единую нервную систему, спаянную неудобствами и невысказанными проклятиями в адрес чертовой неизвестности. Она же пропаривала коллективную дыхалку, освобождая потерпевших от тугого и колючего диавольского кома, примостившегося внутри всех домашних. Ну и, дополнительно успокаивая, массировала виски — тем из них, у кого они имелись.