Он услышал, как Мунтер сказал:
– Я думаю, мисс Грей может разместиться в комнате Моргана, если вы согласны.
– Это хорошая идея. А если сэр Джордж приедет в субботу вечером, он сможет устроиться в зале memento mori. Солдат не должен бояться смерти. Нам что-то известно о мисс Грей?
– Молодая девушка, насколько я понимаю. Полагаю, она будет есть вместе со всеми в обеденном зале.
– Разумеется.
Что бы ни задумала Кларисса, это по крайней мере позволит выровнять число гостей за столом. Но мысль о том, что Кларисса собирается приехать с секретарем-компаньонкой, да еще к тому же женщиной, заинтриговала его. Он надеялся, что ее появление не усложнит предстоящие выходные еще больше.
– До свидания, Мунтер.
– До свидания, сэр.
Вернувшись в кабинет, Гаскин обнаружил, что его посетитель с задумчивым видом сидит и держит мраморную руку, и невольно содрогнулся. Горриндж положил изваяние на подушечку и уставился на Гаскина, который, отыскав маленькую картонную коробку, принялся выстилать ее изнутри оберточной бумагой.
– Вам она не нравится? – спросил он.
Гаскин мог позволить себе говорить откровенно. Рука была продана, а мистер Горриндж никогда не отказывался от покупки, когда цену уже обсудили. Он опустил руку в коробочку, стараясь касаться не ее, а только подушечки.
– Не могу сказать, что мне жаль с ней расставаться. Мне в целом симпатичны фарфоровые модели человеческих рук, которые так нравились людям Викторианской эпохи и использовались как подставки для колец. На прошлой неделе ко мне поступил один прекрасный образец, но манжета вокруг запястья оказалась со сколом. Вам бы это не понравилось. Но детская ручка! Да еще «отрезанная» таким образом! Я считаю, это омерзительно, возможно даже – попахивает извращением. Это мои личные чувства к этому объекту. Вы знаете, какой я человек. Такая вещь навевает мысли о смерти.
Горриндж бросил последний взгляд на броши, прежде чем их завернули и положили в коробку.
– Но такие ассоциации не настолько обоснованны, как в случае с драгоценностями и чепцом вдовы. Я согласен с вами. Сомневаюсь, что это «похоронное» изваяние.
Гаскин уверенно сказал:
– Тут дело в другом. Эти вещи меня не беспокоят, как и другие ритуальные принадлежности. Но с рукой все иначе. По правде говоря, я невзлюбил ее, как только она попала в магазин. Всякий раз, когда я смотрел на нее, у меня кровь стыла в жилах.
Горриндж улыбнулся.
– Я должен провести эксперимент над моими гостями и понаблюдать, как они отреагируют. В следующие выходные на Корси будут играть «Герцогиню Амальфи». Если бы это было изваяние мужской руки в натуральную величину, мы могли бы использовать его в качестве реквизита. Но, даже пребывая в полном отчаянии, герцогиня едва ли могла бы спутать ее с рукой мертвого Антонио.
Эта аллюзия не тронула Гаскина, который никогда не читал Уэбстера.
– И в самом деле нет, сэр, – пробормотал он и улыбнулся своей хитрой, льстивой улыбкой.
Через пять минут он наконец проводил клиента и поздравил себя, преждевременно уверившись (ибо, несмотря на взлелеянную в себе чувствительность, он никогда не был провидцем), что никогда больше не увидит руку давно умершей принцессы.
Менее чем в двух милях от того места, в кабинете врача на Харли-стрит, Айво Уиттингем, свесив ноги с кушетки, наблюдал, как доктор Крэнтли-Мэзерс шаркающей походкой возвращается к столу. На докторе, как всегда, был старый, но хорошо сшитый костюм в тонкую полоску. Ни один больничный атрибут, такой как белый халат, никогда не вторгался на территорию его кабинета. Да и сам кабинет с аксминстерским ковром, эдвардианским письменным столом со снимками внуков сэра Джеймса и его выдающихся пациентов в серебряных рамах, фотографиями со спортивных состязаний и портретом некоего явно процветающего предка, который взирал на них с резной каминной полки из мрамора, явно преисполненный гордости за это заведение, больше походил на обиталище ученого, нежели врача. К тому же здесь без особого усердия следили за чистотой, препятствующей распространению инфекций. Однако, как подозревал Уиттингем, бактериям могло бы хватить ума спрятаться в другом месте, а не в кресле с добротной обивкой, где пациенты сэра Джеймса сидели в ожидании консультации. Даже кушетка не выглядела как больничная койка: обитая коричневой кожей, с элегантными ножками, она навевала мысли о библиотечных лестницах восемнадцатого века. Видимо, предполагалось, что если кто-то из пациентов сэра Джеймса и выкажет причуду, пожелав раздеться, это никоим образом не будет связано с состоянием его здоровья.
Врач оторвался от книжечки с бланками рецептов и спросил:
– Селезенка вас сильно беспокоит?
– Учитывая, что она весит двадцать фунтов и я выгляжу и чувствую себя как кривобокая беременная женщина, то да, можно сказать, беспокоит.
– Возможно, через какое-то время вам станет лучше. Но не сразу. Посмотрим через месяц.
Уиттингем зашел за раскрашенную восточную ширму – позади нее на стуле была сложена его одежда – и принялся натягивать штаны на огромный живот. Он подумал: это все равно что таскать за собой свою смерть, чувствуя, как она растягивает его мышцы словно зародыш демона, который никогда не шевелится. Он напоминает о себе тяжестью мертвого груза, уродством, которое он видит в зеркале всякий раз, когда принимает ванну и задумывается, что носит внутри себя. Выглянув из-за ширмы, он заговорил, но его голос утонул в полотне сорочки:
– Насколько я понял, вы объяснили увеличение селезенки тем, что на нее легла функция производства красных кровяных телец, которые больше не образуются в моей крови.
Сэр Джеймс даже не поднял головы и произнес с исключительной беззаботностью:
– Примерно так и происходит, да. Когда один орган перестает функционировать, его работу берет на себя другой.
– Так будет ли с моей стороны бестактно поинтересоваться, какой орган соизволит принять на себя эту функцию, когда вы вырежете мне селезенку?
Сэр Джеймс расхохотался над его остротой.
– Давайте решать проблемы по мере их поступления, хорошо?
Он был не из тех людей, подумал Уиттингем, которые отличались оригинальностью в речи.
Впервые, с тех пор как заболел, Уиттингем захотел спросить доктора прямо, сколько ему осталось. Не то чтобы ему нужно было уладить какие-то дела. Он развелся с женой, отдалился от детей и теперь жил один, и его дела, как и его безупречно чистая квартира, находились в удручающем порядке все последние лет пять. Теперь потребность узнать правду была чуть большим, чем простым любопытством. Он был бы рад услышать, что переживет еще одно Рождество – самое свое нелюбимое время года, – однако понимал, что вопрос прозвучит в высшей степени бесцеремонно. Сама комната была обставлена так, чтобы исключить подобные речи. Сэр Джеймс научил пациентов не задавать вопросов, ответы на которые могли бы их расстроить. Его философия – и Уиттингем был не склонен с ней спорить – заключалась в том, что пациенты сами со временем поймут, что умирают, и тогда физическая слабость позволит им перенести смертельный приговор легче, чем в момент, когда они еще полны сил. Он никогда не верил, что надежда могла хоть кому-нибудь повредить. Кроме того, доктора могли ошибаться. Последнее утверждение скорее было традиционной данью скромности. Сэр Джеймс втайне не верил, что лично он может ошибаться, и он в самом деле был великолепным диагностом. Вряд ли его вина, подумал Уиттингем, что медицинская наука гораздо дальше продвинулась в диагностике, нежели в лечении. Просовывая руки в рукава пиджака, он произнес реплику Браччано из «Белого дьявола»: