– Ну конечно… пан директор, – ответила она, застегивая пуговицы халата и поправляя волосы.
Он впервые был у нее в комнате. Тут стояло множество цветов в горшках – на подоконниках, на столе и даже на полу. И на всех стенах книжные полки. А на дверях висели приколотые кнопками детские рисунки. На каждом рисунке оранжевым фломастером была написана дата. На столе в массивной рамке красного дерева стояла большая фотография улыбающейся девочки, играющей с собакой.
– У меня только зеленый чай, – сказала пани Мира, открывая ящик стола. – Вы зеленый пьете?
– Выпью с удовольствием, – ответил Марцин. Пани Мира взяла пачку чаю и пошла к электрическому чайнику, стоящему на подоконнике.
– Какая красивая девочка, – сказал Марцин, взяв фотографию. – Это ваша дочка? Как ее зовут?
Пани Мира стояла к нему спиной и насыпала в стаканы чай.
– Агнешка. Она умерла три года назад.
Он остолбенело смотрел на фотографию. Ему не удавалось выдавить из себя ни слова. Потом он поставил фотографию туда, где она стояла. На то же самое место. Словно это было страшно важно, имело колоссальное значение, если она будет стоять там, откуда он взял ее. В чайнике забурлила вода. Он подошел к подоконнику и, опередив пани Миру, взял чайник и налил кипяток в один из стаканов. Отставил чайник. Схватил пани Миру за руку, сжал ее и произнес:
– Мне так жаль. Я не знал. Все эти годы я даже не знал, что у вас есть… то есть была дочка. Мне очень жаль… Прошу вас, простите меня.
И он вышел.
Он поехал в центр и остановился у первого же ресторана. Заказал рюмку водки. Потом еще одну.
«Агнешка. Она умерла три года назад».
А он, бесчувственная скотина, думал, что в этом городе только он пережил самую страшную боль в мире! Какое самомнение! Интересно, когда она снова начала слушать музыку? А может, до сих пор не может ее слышать?
Он остановил вспотевшую официантку, проносившуюся мимо его столика:
– Еще рюмку водки, пожалуйста. Нет, давайте сразу две.
Машину он оставил возле ресторана и в музей вернулся пешком. Уже стемнело. В кабинете он включил компьютер. В почтовом ящике были два мейла.
Каролина писала:
Дядя, я горжусь тобой! Я всегда тобой гордилась, но теперь вдвойне. Звонить тебе не буду, так как уверена, что ты справишься с Интернетом. Это стократ проще, чем засеять поле в Бичицах. Я позвонила папе. Сказала ему, что в нашей семье он остался последним «интернет-неграмотным». Он пообещал, что поставит в твоей комнате компьютер, чтобы ты, когда приедешь к ним, то есть к нам, в Гижицк, ни в чем не испытывал недостатка.
Там все давно ждут тебя.
Послезавтра у бабушки день рождения. Зажжешь на ее могиле свечку от меня? Пожалуйста!
Каролина.
Марцин открыл второе письмо:
Завтра пришлю тебе интернет-адрес лучшего польского чата о лошадях. Там разговаривают люди, точно так же – а может, и больше – повернутые на лошадях, как ты.
Каролина.
P. S. :-) Сейчас наклони голову налево и посмотри на эти значки. Видишь улыбку? Правда видишь? Это моя. Для тебя. От Каролины из Варшавы.
Он послушно наклонил голову налево. И вдруг увидел. И засмеялся. Давно он так не смеялся.
* * *
Он не знал, что такое чат. В его тетрадке про это ничего не было. И кроме того, он не мог представить, как можно «разговаривать» в Интернете. «Ничего, узнаю, – подумал он. – Все узнаю».
Домой Марпин вернулся сильно за полночь. В кабинете перед уходом он выпил две чашки крепкого кофе. Почувствовав, что кофеин переборол спиртное, спустился и пошел к ресторану за машиной. Ехал до Бичиц он очень медленно, чтобы не искушать судьбу и полицейских, вполне возможно где-нибудь затаившихся с радаром. События дня слишком возбудили его, и уснуть он вряд ли смог бы. Он сидел в кухне, пил чай и смотрел в окно. Лунный свет обрисовывал дальние горы. Он встал и подошел к сумке, которую бросил на кровать, чтобы взять очки. Там он увидел тетрадь, что передала ему пани Мира. Взяв очки и тетрадку, он вернулся к столу. Он сидел и мучился сомнениями, имеет ли право заглядывать в эту тетрадь. Но потом решил, что ему надо хотя бы узнать, кому она принадлежит. Он раскрыл ее и стал просматривать. Толстая общая тетрадь была разделена на две части вклеенными туда листами плотной оранжевой бумаги. На некоторых из них были записи на английском. А на одном была наклеена черно-белая фотография молодой, привлекательной, улыбающейся женщины, стоящей у доски в аудитории, заполненной юношами и девушками. Страницы, следующие за этими листами и записанные красными чернилами, были в пятнах и в нескольких местах порваны. Почерк на них отличался от почерка первой половины тетради. Видно было, что писала их одна рука, но буквы здесь были больше и выведенные как бы в спешке и в нервном состоянии. Он возвратился к началу. На первой странице поперек было написано толстым фломастером: «Моцарт для строптивых, или Истолкование гения, – запись подслушанной биографии». Заглавие удивило его.
Он припомнил лицо той девушки, когда, онемев от восторга, она всматривалась в иконы в затемненном зале музея. «Ася, – подумал он. – Кажется, так ее звали…»
Он вытащил скамеечку, спрятанную под столом, положил на нее ноги, поудобнее устроился на стуле и начал читать.
* * *
Иоганн Хризостом Вольфганг Готлиб, седьмой ребенок Леопольда и Анны Марии Моцарт, родился 27 января 1756 года в Зальцбурге, и когда он дожил до трех месяцев, родители с облегчением вздохнули. Пятеро его братьев и сестер умерли до достижения этого возраста. Кроме него, из семерых выжила одна-единственная сестра – Мария Анна Вальбурга Игнатия.
Если младенец плакал, его отец, скрипач в капелле зальцбургского архиепископа, брал скрипку и играл. Вольфганг тотчас затихал, сосал палец и улыбался. Когда ночью он просыпался с плачем, отец вставал и ключом от дома выстукивал мелодию на бронзовом подсвечнике. В возрасте трех лет мальчик вскарабкивался к клавиатуре клавесина, стоящего в комнате родителей, и бренчал свои собственные мелодии. В четыре года он уже играл и писал ноты. А однажды уселся за отцовское бюро – ему было четыре года (!) – и, с трудом орудуя гусиным пером, которое было слишком большим для него, написал свой первый концерт для клавесина. Когда же он подал отцу испачканный чернилами лист с нотами, тот якобы сказал: «Это слишком прекрасно и слишком трудно, чтобы какой-нибудь человек смог сыграть». В пять лет он сочинил свой первый менуэт. Он был маленький, бледный, тщедушный мальчик. Он никогда не ходил в школу. Его отец, лучший учитель игры на скрипке в Европе, отказался от собственной карьеры. Он стал учителем и антрепренером сына и, как Амадей однажды признался в письме сестре, «владельцем наилучшего раба».
Амадей. Он сам придумал себе это имя. И использовал только его. Сперва от немецкого «Готлиб», что значит «любимый Богом», он перешел к греческой форме «Теофилиус», потом к латинской «Амадеус», а закончил близким к французскому, романтически звучащим и производящим впечатление на женщин «Амадей».