С Оболенским государыне было хорошо. Не думала она, что такая сладость между бабой и мужем может возникнуть, а как прижал он ее впервые воровской лаской, так стало ясно великой княгине, что не прожить ей более и дня без этих умелых и нахальных рук.
— Ишь ты, какой любопытный! — воскликнул, радостно улыбнувшись, Иван Федорович. — Это у нас наследственное, я тоже любил смотреть, как петухи кур топчут.
Елена Васильевна улыбнулась — умел Овчина развеселить свою государыню.
— Похож он на тебя, Ванюша. Так похож, что боязно делается. Даже ходит он так же, как и ты.
— Моя порода… Вот только жаль, что сынком его никогда не смогу назвать. Стоять мне всегда поодаль и смотреть, как чадо мое крепчает.
— Иван Федорович, а может, обвенчаться нам, вот тогда и Ванюша бы тебя признал?
— Хм… обвенчаться… Ванюша-то, может быть, и признает, а что бояре московские скажут? Не было такого в Русском государстве, чтобы полюбовник великой княгини на столе сиживал. А как московская чернь воспримет? Эдак они не только в спину шептаться начнут, а еще и за рогатины возьмутся. Нет, государыня, пускай все останется так, как имеется.
У Оболенского была еще одна правда, которую он не мог высказать вслух даже полюбовнице. Повязала его судьба неожиданным образом с Соломонией Сабуровой, а неделей ранее он получил от бывшей государыни весть, что лихие люди, назвавшись слугами великой княгини, выкрали их сына из монастыря и скрылись в колдовском лесу.
И Ивану Федоровичу удалось узнать, что не лгала убогая старица — похитили дитятю будто бы по велению Елены Васильевны.
— Красивая ты баба, — только и сказал, однако, конюший.
В подвале было темно, на полу слякотно. Известь, густо оседая на грязных стенах, принимала замысловатые формы.
Михаил Глинский, обутый в тяжелые тюремные башмаки и с цепями на запястьях, предавался воспоминаниям.
Второй раз князь угодил в Боровицкую башню. Покидая ее в прошлый раз, он считал, что это его последнее свидание с унылыми стенами, и уж совсем Михаил Львович не мог предположить, что будет заточен сюда по воле родной племянницы. Еще месяц назад он не смог бы воспроизвести картины пережитого даже мысленно. Тогда ему казалось, что позабыто все, но сейчас, перешагнув порог Боровицкой башни, боярин вдруг осознал, что помнит здесь каждый камень, знакома ему каждая трещина.
«Неужно это я?» — не мог смириться с действительностью Михаил Львович.
Любимец блистательных европейских дворов, влиятельнейший вельможа Литовского княжества и друг русского государя Василия заточен по воле своей племянницы в башне смерти, и, глядя на его исхудавшую фигуру, невозможно было поверить, что он обладатель обширных земель, на которых свободно могли уместиться несколько стран раздробленной Европы.
«Господи, сколько же мне здесь томиться? — с тоской думал князь Михаил. — Видно, я здесь за грехи мои».
И память безжалостно вернула его в далекую молодость, когда он был безбожен и весел. Вспомнилась девица, которую князь познал перед самым отъездом в Италию. Ему почудился даже запах прелого сена, на котором они провели бессонную ночь.
В самом углу подвала полыхал восковой огарок. Он казался таким же жалким, как существование потомка славного Гедимина.
Михаил Глинский услышал скрип отворяемой двери, за сквозняком робко потянулось пламя свечи, его отблески юркнули в темный проем и осветили две фигуры в схимном одеянии.
— Дошли мои молитвы до господа, — радостно прозвучал голос князя. — Вы за мной пришли, братия? Вас Елена Васильевна прислала? Прощение просить у меня хочет? Только захочу ли я ее простить после того, что пережил? Вернутся еще ей мои слезы. Чего стали, помогите князю подняться! — прикрикнул Михаил Львович на застывших в дверях монахов.
— А ты, я вижу, не признал меня, князь, — грустно произнес один из чернецов.
— Некогда мне в загадки играть, — возмутился Михаил Львович. — Руку подать князю! Или вы хотите розог от государыни отведать?!
— Не признал ты меня, боярин, не признал, — тихо сожалел монах. — Если меня припомнить не можешь, так, может быть, вспомнишь девицу, которую растлил перед тем, как в Италию съехал?
— Ах, вот оно что, — нахмурился Глинский.
— А ты постарел, князь. Годы, они, конечно, не красят. Вон даже в бровях седина закралась. А каким молодцом был — едва мизинцем шевелил, как девицы с себя сарафаны стаскивали.
— Уж не Степан ли ты?
— Вспомнил наконец меня, Михаил Львович. А я уж думал, что в учебах ты весь свой разум порастерял.
Трудно в огромном бородатом увальне оказалось узнать худощавого подростка, каким Степан был два десятка лет назад. Вот только глаза такие же пронзительные и строгие, как в далекой юности. Степан был брат той самой девицы, с которой князь провел ночь перед самым отъездом в Рим. И отрок тогда нешутейно погрозил, что порешит Михаила Львовича, ежели тот посмеет бросить Лукерию.
Застыла на мгновение кровь в жилах Глинского, на время застудив нутро, а потом боярин спросил:
— С чем пришел, Степан?
— Сестру мою замуж потом не взяли. В монастырь она ушла… померла два года назад, — просто объявил чернец. — А ведь я знал, что с тобой повстречаюсь, даже к мельнику Филиппу Егоровичу ходил, спрашивал, как долго ждать. А он — колдун известный, вот и напророчил, что повстречаю тебя в Боровицкой башне. Тогда я не хотел в это верить, слишком знатен ты был, а сейчас вижу, что не обманул меня ведун. Надо будет в подарок свинью ему принести. Пускай водяных моим мясом покормит. Спрашиваешь меня, с чем пришел? Служу я здесь, Михаил Львович. По велению государыни нашей Елены Васильевны последнее слово узников на свою епитрахиль принимаю. Перед тем как на божьем суде предстать, каждый сиделец исповедаться желает.
— Долго тебе ждать придется, Степан. — И цепи на руках Михаила Глинского негодующе звякнули.
— Я думал, ты, боярин, успел понять, сколько велико мое терпение, только более ждать я не могу. Что ты хочешь сказать в свой последний час, Михаил Львович? — ласково пропел Степан.
— Гореть тебе в аду за грех твой!
— Вот и сказано последнее слово. Приступай, Тришенька, удави Михаила Львовича пояском. А ежели кричать начнет, не страшись, стены здесь толстенные, за десятки годков они еще и не такое слыхивали.
— Слушаюсь, Степан Игнатович, — пробасил другой монах и неторопливо пошел прямо на Михаила Глинского. — Не впервой мне такое. Ты вот что, боярин, чтобы страдания себе не доставлять, закрыл бы глаза… Так-то оно лучше будет в иной мир отходить.
— Что же вы удумали, нечестивцы?! — возмутился князь.
Монах медленно снял с себя поясок, деловито замотал концы на руках, а потом закинул его на шею Михаила Львовича. Боярин пытался скинуть с себя удавку, но пудовые цепи сковывали движения, тянули руки вниз, и, когда сил уже не осталось, он захрипел и повалился в угол темницы.