— Кажись, отошел, — благостно произнес Степан.
— Отошел, — снял поясок с шеи боярина Тришка.
— Большой был грешник, а вот смерть легкая ему досталась. Забирай свечу, Тришенька, покойному она ни к чему, пускай в темноте побудет.
— Сделаю, Степан Игнатович. — И монах огромной рукой ухватил оплавившийся огарок.
Только раз осветило пламя спокойное лицо почившего боярина, а потом его образ окончательно канул в темноту.
— Ты бы уж, матушка, не спешила. Чего на ночь глядя? Да и стужа на дворе, эдак и замерзнуть можно, — робко попытался удержать Соломонию престарелый игумен.
— Не могу я более ждать, владыка. Сердце все мое исстрадалось. Каково же дитяте без матери быть? Только одна я и могу ему помочь.
— Прости меня, государыня, за слова мои дерзкие… Только ведь младенца, может быть, уже и в живых давно нет.
Соломония потуже затянула поясок, спрятала под клобук золотую прядь волос, а потом уверенно ответила:
— Сон мне вещий нынче снился, владыка. Будто бы оступился мой сынок и в яму угодил. Лежит он на глинистом дне и мамку свою зовет, а я за каменной стеной спрятана. Слышу я его голосок, а сделать ничего не могу, и криком своим он мне все сердце надорвал. Живой мой сынок, владыка, меня все кличет, не могу я более дожидаться.
— Вижу, что крепко твое желание, государыня. Ступай, коли так. А я за тебя молиться стану и сестрам еще накажу, чтобы на каждую утреннюю тебя поминали.
— Спасибо, владыка.
— Эх, горемышная ты сиротинушка. Дай же я тебя обниму, сестра. Чует мое сердце, помаешься ты по свету, сердешная, помыкаешься да и обратно вернешься. Эх, что же они, изверги, с матерью-то делают!
Двор был пустынен, только лишь у монастырской калитки, исполняя послушание, стояла вратница. Черная до пят ряса придавала ей убогость, и трудно было поверить, что старице еще не исполнилось и осемнадцати лет. Ее фигура напоминала огромную нахохлившуюся ворону со сложенными крыльями, в повороте головы чувствовалась птичья настороженность, и, казалось, достаточно неловкого движения старого игумена, чтобы послушница взмахнула широкими рукавами и перелетела через двухсаженный забор.
— Ты меня прости, владыка, коли что не так было.
— Это ты меня прости, великая княгиня. Строг я с тобой бывал, может, наказывал не всегда праведно, а только не мог я иначе, повеление у меня на то имелось. Вот и сейчас при тебе должен быть и о каждом твоем шаге во дворец сообщать обязан, да только не могу я более против совести идти, не надсмотрщик я, ступай куда знаешь.
— А не боишься, что засудят тебя, владыка?
— Я так стар, матушка, что мне уже стыдно бояться. А теперь ступай, пока сестры на полунощной молитве.
— Что же ты скажешь, ежели от государыни вестовые придут?
— Скажу как есть — не тюремщик я, чтобы за государыней приглядывать. Эй, вратница, посвети великой княгине дорогу, пускай ее путь не будет темен… да и горек тоже.
Послушница высоко над головой подняла фонарь, и желтый свет брызнул на дорогу, выхватив из мрака мелкий гравий. Великая княгиня ступила прямо на камни, и под ногами послышался хруст, будто шла Соломония по берегу.
Долго не могла добудиться Соломония колдуна Филиппа. Казалось, уснул он вместе со всей нечистой силой, как это у них принято, до весны. А когда наконец в глубине мельницы что-то глухо стукнуло, а потом беспощадно заматерилось, великая княгиня поняла, что сумела оторвать мельника от сна.
— Хм, Соломонида Юрьевна, — глянул через щель колдун и, помедлив самую малость, распахнул дверь во всю ширь. — Проходи, коли нужда имеется.
Соломония ожидала увидеть на мельнице всякую нечисть, играющую в карты, но у стены стояла только огромная кровать, покрытая примятой периной.
— Знаешь ли, с чем я к тебе пришла, Филипп?
— Как не знать? Ведаю, — отвечал колдун. — Для того и волхвовать не нужно. Вся округа о том знает.
— Что ж мне делать, Филипп Егорович?
— В лихолетье ты родилась, матушка. Вот так и жизнь проживешь.
— Так что ты мне посоветуешь, колдун?
Соломония смотрела прямо в глаза Филиппу и в этот миг сильно походила на сову, когда та решается заглотить пойманную мышь.
— Может, отвару травяного отведаешь, государыня? Вижу, озябла ты.
— Не до пития мне, Филипп Егорович… сына помоги найти.
— От беды хочу уберечь тебя, матушка, — не ступай по этой дорожке, лиха хлебнешь полную чашу. Видение мне было, а в нем ты предстала… Так вот что я тебе хочу сказать: худое то видение оказалось.
— Пойду я, ежели помочь мне не желаешь.
— Рад бы помочь, матушка, но не всесилен я. А зимой так вообще слабею. Едва хожу. Вот ежели бы ты не разбудила меня, так и проспал бы до самой весны.
И было не понять, что прячется за этими словами — лукавый промысел или правое слово.
Глянула в последний раз великая княгиня в красный угол, где вместо распятия висел благовонный веник из чародейской тирлич-травы, и ступила за порог в стужу.
В этом году студень удался небывалой силы. Остудил едва прикрытую землю, да так накрепко, что не разморозить ее теперь до самой весны.
Соломония ступала по замерзи и чувствовала, как через подошвы лыковых лаптей до самого нутра пробирается холод. Он так сильно застудил шею, что великая княгиня шла, как гусыня, высоко поднимая голову.
Темнота застала Соломонию у Троицкой слободы. Сначала, показывая путь, вспыхнула вечерница, [52] а потом поочередно зажглись остальные светила. Под ногами похрустывал снег, который в сиянии звезд искрился и горел.
Вслед за небесными огнями в домах загорались свечи, дразня домашним уютом бредущих по заснеженной дороге путников.
Улицы были безлюдны, а во дворах, видно от тоски и стужи, уныло брехали собаки.
Соломония постучала в дом у самого леса. Избенка казалась такой же древней, как и подступивший к порогу бор.
Дверь отворилась не сразу. Сначала в глубине комнаты кто-то долго кряхтел и кашлял, а потом щеколда упала, и дребезжащий звон потревожил стылую вечернюю тишину.
— Монашка, — отметил хозяин, глядя через открытую дверь. — Тебе что, старица, краюху хлеба?
— Пустил бы переночевать, мил-человек, а я за тебя помолюсь.
— Ишь как! А ты добра! Не ведаешь, кто я таков, а уже милость предлагаешь! Ладно, проходи в дом, чего с тобой сделаешь, а то еще помрешь в дороге.
Соломония поставила посох у самого порога и прошла в избу.
— Стужа нынче знатная. Страсть! — Старик прикрыл дверь. — Едва вошла, а уже всю горницу застудила. Какая же такая нужда тебя на дорогу сподвигла, старица?