Федор Сукин застал государя играющим в шахматы, до которых он был большой любитель; радостно хохоча, Иван гонял по клеточному полю ферзя князя Вяземского. Афанасий Иванович только хмурился, но уступать государю никак не желал; князь и сам был не менее искусный игрок, чем самодержец. Не однажды, обиженно сопя, Иван Васильевич вынужден был пальцем сбрасывать короля на доску, признавая свое поражение, и сейчас Афанасий Иванович хотел если уж не выиграть, то хотя бы удержать хлипкое равновесие. А государь был молодцом: покормился тремя пешками и потопил ладью. Слон Ивана Васильевича хозяйничал на половине князя Вяземского так же безжалостно, как палач Никитка в своих казематах. Он одну за другой растоптал три пешки, потряс оборону Афанасия Ивановича смелой вылазкой и так шуганул короля, что тот никак не мог отдышаться, крепко забившись в самый угол.
Эти шахматы были подарком государю от Абдуллы-хана Второго — хозяина Бухарского ханства. Выточенные из слоновой кости, они были одним из главных предметов гордости царя Ивана. Не у всякого правителя можно встретить такое великолепие: пешки выполнены в виде воинов в золотых шеломах, мачта на ладьях украшена жемчугом, белый король ликом напоминал царя Ивана, а черный походил на турецкого султана Сулеймана Великолепного.
Царь поднял ферзя, почувствовав в руках приятную тяжесть грациозной фигуры, и объявил шах черному королю (вот если бы это случилось когда-нибудь на самом деле!). У князя оставался единственный ход — в самый угол доски, но там его уже поджидала ладья, и, когда Афанасий Иванович аккуратно положил короля на доску, признавая свое поражение, царь долго хохотал.
День начался удачно.
Федора Сукина проводили к царю. Давно не бил челом Федор Иванович, а тут три дюжины раз плюхнулся в ноги великому государю, и даже в боку не кольнуло.
— Радость большая, Иван Васильевич, король Сигизмунд-Август сестру свою отдать за тебя согласился.
Иван Васильевич в ответ только вяло поерзал на стуле.
— Что еще сказал польский король?
— Отныне Сигизмунд-Август согласен называть тебя русским царем и пожелал, чтобы переговоры о мире состоялись в Варшаве.
— Не можем мы нарушить прародительских заветов. Никогда переговоры о мире не велись нигде, кроме как в Москве, — твердо отвечал Иван Васильевич. — И не такая у нас держава махонькая, чтобы мы на поводу у ляхов шли! Тоже мне польский король — ему каждый холоп перечить смеет.
— Так ты, государь, стало быть, отрекаешься от Екатерины?
— Отрекаюсь, — отмахнулся Иван Васильевич, — к тому же мне Темрюковна по нраву, женюсь я на ней!
— Государь, Екатерина уж больно хороша собой! — не сдавался Федор Сукин. Он уже начинал догадываться, что придется ходить ему в старой латаной шубе и не видать теперь чина боярина. А его репутация удачливого свата заметно пошатнется. — Мне не приходилось встречать более прекрасного лица за всю свою жизнь! Такие лики мне удавалось увидеть только на фресках в католических храмах.
— Оставь, — устало отмахнулся Иван Васильевич, — справлялся я о Екатерине, так мне поведали, что у нее ни сисек, ни заду нет! А мне от бабы плоть нужна, и чем более, тем лучше!
Глаза у него блеснули, когда он вспомнил высокую грудь Кученей. А еще накануне, перед самым пиром, он пошел на маленькую хитрость и отвел ей покои в своем дворце, где ее нарядами должны были заняться девки. Эта комната просматривалась через небольшое оконце, спрятанное под самым потолком, и Иван Васильевич истек слюной, когда следил за переодеванием юной черкешенки. Кученей напоминала молодую кобылицу: такие же стройные и ровные ноги, которым не терпелось пробежаться по сытному лугу; такое же стройное тело, которое хотелось холить и гладить.
«Вот это баба так уж баба!» — светились глаза Ивана почти дикой радостью.
А потом Иван Васильевич крепко надеялся на помощь кабардинского князя в войне с Сигизмундом, вот тогда польский король поймет, что Ливония не для его хилого желудка.
— Еще мне сказали, что польские девки в любви не искусны, — со значением заверил Иван, — пока их расшевелишь, так весь потом изойдешь.
Федор Сукин поклонился, не смея возражать великому государю, хотя на сей счет окольничий имел собственное мнение.
Осенний воздух прозрачен и чист. Точно таким бывает вода в глубоком колодце: ни дуновения ветерка, ни ряби. Застыла поверхность стеклом, и на саженной глубине, увеличенной толщей воды, был виден каждый камень, всякая неровность дна, а в самый угол забилась здоровенная, болотного цвета жаба.
Жизнь свою она начинала в речной заводи, которая поросла водорослями и казалась мутной от цветения и темно-грязной тины. Возможно, жаба так и прожила бы свою недолгую жизнь в заросшей мутной заводи, если бы не огромное любопытство, которое подталкивало ее раздвинуть привычные просторы и посмотреть: что же делается за глинистым берегом?
А за ним оказался сырой луг, а еще поле, в котором уютно жаба чувствовала себя в дождь, и совсем оно было чужим в сухую погоду: ни лужицы, где можно спрятаться от солнечного зноя, ни прохладной грязи, чтобы дождаться ночи. Но вот за полем, где оно обрывалось крутым склоном, находилось глубокое болото, с которого веяло прохладой, чего не могла вытравить даже июльская жара, а кваканье было настолько дружным, что заглушало колокольный звон Успенского собора.
Вот туда и брела жаба, чтобы жить в веселье среди шумной братии, наряженной в темно-зеленые пятнистые куколи.
Жаба не дотопала до края болотистой жижи каких-то трех аршин, когда была подхвачена мальчишеской ладонью, которой привычнее вообще-то выковыривать липких пиявок из-под коряг и камней и сбивать комьями земли ласточкины гнезда на обрывах. Однако жаба — вещица занятная, и не побаловаться ею грех. Малец упрятал жабу под рубаху, временами заглядывая себе за пазуху, чтобы проверить — не сдохла ли божья тварь. Но жаба, веря в лучшее предназначение, продолжала жить, а затем, улучив удобный случай, нашла прореху на рубахе и выпрыгнула в густую траву.
Оказалось, что это скотный двор, где пахло навозом, куриным пометом и молоком.
Путешествие жабы продолжалось недолго, не успела она пересечь двор, как была накрыта мозолистой рукой хозяина, которая и переправила ее в холодный колодец. Отныне заточение ее будет вечным, а все потому, что жаба в колодце — это к удаче, и вода от ее присутствия становится прохладной и никогда не теряет свежести…
Кученей осталась во дворце.
Иван Васильевич приставил к черкешенке двух толмачей, которые учили княжну русскому слову. Темрюковна оказалась способной — уже через неделю она нахваталась многих фраз, а через три месяца сносно лопотала.
Иван Васильевич виделся с Кученей почти каждый день, и его до слез потешала неумелая речь черкесской княжны.
Государь изнывал от желания, его пьянил аромат трав, которыми черкешенка натирала свое тело. Запах был возбуждающим и таким же диким, как холмы Кабарды с их елями и кипарисами, и таким же ядовито-сладким, как дыхание степного тюльпана. Княжна казалась ему неприступней кавказских гор. И разве мог знать Иван, что по воскресеньям, когда она не была обеспокоена царскими визитами, через потайную дверь к ней проникал возлюбленный — Афанасий Вяземский.