— Вообще-то такие вещи девочке должна объяснять мать, — сказала она потом.
— Не злись! — отмахнулся Михаил Дмитриевич с великодушным превосходством. — Контрацепцию ты ей объяснишь…
— Да что им объяснять, — вздохнула Тоня. — Больше нашего знают. Презервативы в портфелях с тринадцати лет носят…
— Поколение Прези.
— Да, — кивнула она и с интересом посмотрела на супруга.
Но Свирельников все-таки переоценил свое влияние на дочь.
Однажды, незадолго до ухода, когда им уже сполна завладела мысль о «сначальной» жизни, он с мимолетной длинноногой фотомоделью, в промежутках между сессиями подрабатывавшей индивидуальной половой деятельностью, выходил из ресторана и налетел на Аленку, которая вместе с подружкой облизывала витрины бутиков на Тверской. Директор «Сантехуюта» не растерялся и представил модель как своего адвоката. Он и в самом деле тогда судился с кем-то из поставщиков и нанял очень толковую адвокатессу, похожую, правда, на человекообразную моль и вызывавшую только деловые эмоции, переходящие в сострадание. Модель же была совсем другое дело! Дочь внимательно посмотрела на «адвоката» с бюстом порнозвезды и макияжем роковой разлучницы из мексиканского сериала, потом, глянув на отца, понимающе усмехнулась. Садясь в машину, он подал тайный знак — прикоснулся пальцем к губам: мол, маме ни слова! Аленка еле заметно подмигнула.
Поздно вечером Михаил Дмитриевич, вылюбленный «адвокатессой» до самоощущения яичной скорлупы, пришел домой и застал непривычную картину: жена и дочь сидели за кухонным столом, как две подружки, ведущие под кофеек задушевную костеперемывочную беседу. Антонина посмотрела на воротившегося мужа с молчаливым всезнанием, наклонилась и что-то шепнула на ухо дочери. Мерзавка в ответ прыснула.
— Вы чего? — спросил он, поняв, что выдан с потрохами.
— Я? Ничего… — ответила жена.
— Мы — ничего! — подтвердила Алена, переглянувшись с матерью.
— А почему так смотрите?
— Просто мы с дочкой прикидываем, почем теперь адвокаты? Дорого, наверное?
— А вам не хватает? — спросил Свирельников, особенно задетый словом «дочка», которое Тоня до сих пор не употребляла.
— Не помешало бы дочку к выпускному приодеть! — будто специально повторила она.
— Приодену! — пообещал он и с осуждением глянул в глаза предательнице.
Аленка не только выдержала взгляд, но и сама посмотрела на отца с презрительным разочарованием, словно он глупо, по-ребячьи нарушил какую-то очень важную, взрослую клятву. А потом, наверное через полгода, когда они с Тоней воротились с этой чертовой Сицилии, дочь сказала однажды, между прочим:
— Если уйдешь от мамы — на меня можешь не рассчитывать!
— В каком смысле? — оторопел Свирельников, потому что сказано было таким тоном, будто не он кормил, поил и одевал ее, а совсем даже наоборот.
— Во всех смыслах! — пояснила она.
И слова не нарушила. Все эти годы Аленка с ним не общалась: если звонил, бросала трубку, если приходил — скрывалась в своей комнате. Однажды он дождался ее около института, попытался дать денег, а заодно и объясниться. Разговора не получилось. Конверт она, конечно, взяла, но с таким видом, что с тех пор Свирельников передавал матпомощь исключительно через водителя.
А вот даже интересно: теперь, когда мать привела в дом это «убоище» Веселкина, Аленка поняла хоть, что отец имел право на «сначальную» жизнь? Судя по «куклограмме», все-таки поняла! Конечно, если бы дочь узнала про то, как мать вместе с любовником заказали его, поняла бы еще больше! Но про это она никогда не узнает. Никогда! Аленка до конца жизни будет думать, что это — страшная случайность. Единственное, о чем можно намекнуть: мол, не исключено, Тоня погибла из-за каких-то махинаций Веселкина. Пришли, собственно, разбираться с ним, а ее заодно, как ненужного свидетеля…
Да, так будет правильно! И все образуется, они снова сроднятся и снова будут прикладывать палец к губам: мол, «ротик на замочек»!
Свирельников очнулся оттого, что слеза умиления, обжигая щеку, скатилась по лицу и расплылась темным пятнышком на фуфайке.
— Света! — позвал он.
Но услышал лишь лесную тишину, похожую на шуршащее безмолвие, которое доносится из магнитофона, когда запись уже закончилась, а пленка еще нет.
— Све-е-ета! — крикнул Михаил Дмитриевич, сложив ладони рупором.
Безответно.
Он резко встал: в глазах потемнело, а голова тяжело закружилась. Переждав немочь, Свирельников двинулся на поиски юной подруги, куда-то уплутавшей, что, по приметам деда Благушина, в семейной жизни не сулило ничего хорошего. Шагая через лесок, Михаил Дмитриевич попутно срезал несколько подберезовиков, зеленых сыроежек и моховичок с замшевой шляпкой, потом обобрал пенек, обросший припозднившимися летними опятами, словно сделанными из влажного янтаря всевозможных оттенков — от темно-коричневого до ясно-медового. Сначала он нагибался, но голова снова отяжелела, и заломило в висках. Тогда Свирельников стал приседать на корточки и, положив гриб в корзину, вставал медленно, осторожно, чтобы не приливала кровь. Поднявшись, Михаил Дмитриевич прислушивался, пытаясь уловить голоса, но безрезультатно. Березнячок закончился, и в корнях большой ели Свирельников обнаружил три рядовки, совершенно тропической, красно-желтой расцветки. В детстве он считал их поганками, а потом выяснилось, что это очень даже съедобные грибы.
А ведь, собственно, и в жизни так: взрослея, человек начинает то, что в благородной юности казалось невозможным и недопустимым, воспринимать как возможное и допустимое. Все, абсолютно все в тех или иных обстоятельствах становится возможным и допустимым! Ведь и грибов-то по-настоящему, по-смертельному ядовитых нет. Кроме, кажется, бледной поганки. Но как раз бледной-то поганки директор «Сантехуюта» ни разу не находил. Ни разу!
Наконец он услышал громкий, обнаружившийся совсем рядом девичий хохот. Михаил Дмитриевич пошел на голос и вскоре, скрывшись за кустами, смог наблюдать обидное зрелище: Леша ползал на четвереньках, собирая прижавшиеся к земле темно-красные сыроежки, а Светка, сорвав лисохвост, щекотала оголившуюся поясницу шофера метелочкой, которой заканчивался длинный сухой стебель. Водитель при этом оглядывался на озорницу с каким-то затравленным блаженством, а она покатывалась со смеху, и ее лицо светилось веселой блудливой «охоткой»…
От увиденного Свирельников сначала похолодел, потом его бросило в жар и пот, глаза наполнились жгучими слезами, а в сердце осталось странное онемение, похожее на то, какое бывает после зубного наркоза.
Господи! Ну до чего ж странен и страшен человек! И если он сотворен, Господи, по твоему образу и подобию, тогда понятно, почему так подл, кровав, странен и несправедлив этот, Тобой, Господи, созданный мир!
Там, в Москве, на Плющихе, в квартире лежат люди, убитые по его, Свирельникова, хотению, а он здесь, затаившись, плачет оттого, что двадцатилетняя соплюшка почти невинно озорничает с его шофером. Ведь ничего же мерзкого и оскорбительного в этом глупом баловстве нет! Тогда почему кисточка лесного злака, щекочущая шоферскую спину, смела в небытие все то белоснежное будущее, которое только что навоображал себе директор «Сантехуюта»? Из-за этого пустячного озорства он сразу и навсегда понял: Светкина жизнь никогда не станет частью его собственной жизни. На самом деле совершенно не известно, что там у нее в голове, да и не только в голове! С чего он взял, будто это его ребенок? Что он вообще знает об этой студентке? Ничего, кроме того, что папа умер молодым, а мама — предприимчивая стерва! Чем Светка занималась между их не такими уж частыми свиданиями? Училась? Возможно, только чему?! Может, у нее все это время был кто-то еще? Может, тот же парень, который наградил ее хламидиозом? Она даже говорила, как его зовут… Не имеет значения! Если не получается совсем без изъяна, то совершенно не важно, как его или их звали!