Работа над ошибками | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В комнату заглянула жена Чаругина и, строго поджав губы, поглядела на Ивана Георгиевича, а потом предложила принести ещё печенья. Мы поблагодарили и отказались, а Чаругин, чтобы скрыть неловкость, обжигая пальцы, заглянул в чайник, помолчал и сказал виноватым голосом:

– Ладно… Скрипеть больше не буду. Вон уже и моя половина глазами буравит: люди, мол, за делом пришли, а ты собачишься! А я, может, потому и собачусь, что вину чую… Рукописи-то у меня нет…

– Отдали кому-нибудь? – спросил Ивченко огорчённо.

– Никому я ничего не отдаю! Мне эти воспоминания товарищ фронтовой завещал, говорил, ещё попросят… Как в воду глядел! Я-то с батальоном всего неделю провоевал, а он почти всю войну прошёл… Совестно и перед покойным, и перед вами. Не уберёг!

Нужно было спрашивать, куда же исчезли папки с мемуарами краснопролетарских ополченцев, но мы молчали, и было слышно, как за стеной повышенной звуконепроницаемости миллионер Челентано поёт о трудной жизни простого итальянского труженика.

– А где же они? – шеф-координатор начал нервно накручивать волосы на палец.

– Где… Там… – Иван Георгиевич безнадёжно махнул рукой. – В макулатуре. Пяти килограммов внучику на зарубежный детектив не хватило, а воспоминания восемь потянули, так он мне три бумажечки сдачи принёс!

– А где это? – заволновался Лёша. – Если объяснить, они отдадут!

– Да я уж и сам туда бегал, – ответил Чаругин. – Поздно. Он ведь ещё на прошлой неделе папки отволок. Мне уже из издательства звонили – спохватились работнички!

В комнату снова тихонько зашла хозяйка, сняла со стула заложенные очками «Воспоминания и размышления» маршала Жукова, тяжело села и скорбно сложила на животе руки.

– Иван Георгиевич, – спросил я на всякий случай, – вы не помните: было в воспоминаниях что-нибудь о Николае Пустыреве, это молодой писатель, он пропал без вести в октябре сорок первого…

– Ничего не было. Точно!

– Понятно… Спасибо, – поблагодарил я, понимая, что нужно прощаться.

– А что о нем писать-то! – словно оправдываясь, продолжил Чаругин. – Грамотный был, очкастый. Сначала писарем походил, потом в строй попросился: кто-то его поддел, мол, в штабе отсиживается…

– А как он пропал без вести? – подавшись вперёд, спросил Лёша.

– Если знают, как пропал, это уже «пал смертью храбрых» называется, а в ту осень не то что бойцы, армии без вести пропадали!

– А вам довелось с ним общаться? – пытал Лёша.

– Довелось… – усмехнулся Чаругин. – Несколько раз замечания делал, что интеллигентный человек, а бриться забывает. За дневник ругал: рядовому составу не положено…

– За дневник? А куда он делся? – с надеждой спросил я.

– Скурили…

– Как скурили? – вздрогнул Ивченко.

– А вот так. Ты уж извини, Алексей, в ларёк за «Беломором» далеко бегать было. Мне как раз страничка попалась, где он нашего старшину описывал, – умора!

– А какой он был, Пустырев? – с обидой спросил шеф-координатор.

– Какой… Задумчивый, а это на фронте последнее дело. Политбеседы с пониманием проводил, хотя меня комиссар и предупреждал, что неприятности у него перед войной были, какую-то книжку вредную написал… А может, и не вредную, тогда, пользуясь занятостью товарища Сталина, много дров наломали…

– А как называлась та книжка? – не унимался Лёша.

– Откуда ж я знаю! – развёл руками Чаругин. – Это, дорогой мой Алексей, действующая армия, а не изба-читальня…

– Когда вы видели Пустырева последний раз? – спросил я и почувствовал себя этаким телевизионным следователем.

– В строю видел, когда их взвод соседям справа на подмогу отправляли. А больше не видел, от всей дивизии тогда один номер остался, и то слава богу! – ответил Иван Георгиевич, потом помялся и попросил: – Вы уж у себя в школе про макулатуру не рассказывайте… А?

Мы проговорили ещё полчаса и условились, что Иван Георгиевич, когда поправится, встретится с ребятами и поделится воспоминаниями о Пустыреве. Расстроенный хозяин вызвался проводить нас до лифта. Как раз когда мы прощались, двери лифта разъехались, и нам навстречу шагнул широкоплечий, коротко остриженный юноша, экипированный в настоящую форменную куртку «милитер».

– Вот он, макулатурщик! – язвительно представил своего внука Чаругин. – В американском бушлате ходит!

– А кто со штатниками на Эльбе обнимался? – улыбчиво ответил парень и вежливо добавил: – Здравствуйте!

Ивченко поглядел на него с ненавистью и, почти оттолкнув плечом, зашёл в кабинку, на стенках которой в сжатых и выразительных фразах была отражена интимная жизнь всего подъезда.

Мы шли по вечернему городу вдоль освещённых витрин, уставленных символами изобилия – пирамидами консервных банок. Навстречу нам попалась крепко обнявшаяся, совсем ещё юная парочка, а следом, точно предостережение влюблённым, усталая женщина проталкивала сквозь толпу детскую коляску.

– Андрей Михайлович, – после долгого задумчивого молчания заговорил Ивченко, – а может быть, в самом деле не стоит ребятам рассказывать про макулатуру?

– Боишься, не поймут? А ведь враньё начинается с монополии на правду. И потом, дорогой товарищ, ты же не скрыл от друзей все, что слышал в кабинете директора!

– Я должен был сказать…

– Ты очень боишься Кирибеева? Только честно!

– Да, боюсь, – с вызовом ответил Лёша. – Вы же ничего не знаете!

– Почему – ничего? Про «банду четырех» знаю…

Комсорг девятого класса и шеф-координатор группы «Поиск» не ответил. Честно говоря, я его понимал. У нас в классе тоже был свой Кирибеев – некий Воронков, мрачный, прыщавый парень, с синей пороховой наколкой на руке. Учителя делали вид, что его не существует, но он существовал, держа в страхе всю школу, и однажды на моих глазах в кровь избил какого-то парня-десятиклассника. Прибежавший на крик учитель труда спросил у меня: «Кто это сделал?» И я, член комитета комсомола, любимец педагогического коллектива, забормотал что-то невразумительное, другими словами, дал ложные показания; пострадавший тоже уверял, будто просто поскользнулся у упал. Воронков поглядел на меня с дружеским презрением и с тех пор при встрече всегда протягивал мне свою влажную и холодную ладонь, и я неизменно пожимал его руку, испытывая одновременно чувство стыда, гадливости и облегчения. Рассказывали, что Воронков избивает собственную мать, и она однажды плакала в кабинете директора, умоляя отправить родного сына в колонию…

– Как ты думаешь, – спросил я Ивченко, – Кирибеев любит свою мать?

– Да, любит, – твёрдо ответил он. – Кирибеев даже с отцом из-за неё дерётся… Помните, он с синяками в школу приходил?

– Помню… А «рыбу» принёс Расходенков?

– Я не могу вам ответить, – глядя под ноги, твёрдо проговорил Лёша.