– Ну, дошёл! – вызывающе согласился он, и тут же раздался телефонный звонок.
– Школа! – ответил я и пожалел, потому что «беспокоили» из роно. – Это учительская, вы позвоните в канцелярию!.. – но мне было объяснено, что канцелярия «вымерла» и кроме меня выполнить обязанности неизвестно где болтающейся директорской секретарши некому. – Подождите, возьму чем записать! – перебил я женщину, которая привычной скороговоркой уже начала диктовать телефонограмму. – Так… Теперь можно… Пишу…
«На основании приказа № 92 роно от 25.04 прошу обеспечить явку пионерских отрядов для участия в празднике „Рождение пионерского отряда“. Форма одежды парадная. Ответственные за жизнь и здоровье детей – классные руководители».
Я невольно поёжился, но прочувствовать всю глубину этой ответственности не успел, потому что следом шла вторая телефонограмма:
«Директору школы. Завхозу. Сегодня, до 15.00 сдать сведения по расходу электроэнергии за апрель».
Видимо, этой самой отчётностью и занимались во время урока Стась и печальный завхоз Шишлов. А женщина из роно между тем требовала передать ещё что-то на словах ответственным за питание, но тут уж я вспылил и объяснил: в конце концов она разговаривает не с секретаршей, а с преподавателем литературы!.. Однако для неё это был не довод.
Положив трубку, я посмотрел на Кирибеева и по выражению его лица понял, что парня несколько удивила та многообразная пена, которую взрослые люди взбивают вокруг элементарного факта посещения школы.
– За что тебя выгнали из класса? – жёстко спросил я.
– Выгонять из класса запрещено. Я сам ушёл! – ответил юридически грамотный Кирибеев.
– Права свои ты знаешь – это хорошо. А обязанности?
– Я её первый не трогал.
– Допустим. А с чего началось?
– Она…
– Евдокия Матвеевна, – подсказал я.
– Гиря сказала, чтобы я ноги из прохода убрал.
– А зачем ты их выставил?
– А зачем столы такие маленькие делают? Нормально не сядешь.
– Ты бы так и объяснил Евдокии Матвеевне.
– Я объяснил, а она заверещала, что таких, как я, вообще на нарах учить нужно…
– Тебе не кажется, дорогой товарищ, – решил я видоизменить тему, – что ты неуважительно говоришь об учителе: «она», «заверещала»…
– Я почему я должен уважительно говорить о человеке, которого не уважаю?
– Учителя ты обязан уважать!
– Ничего я никому не обязан!
Я долгим педагогическим взглядом посмотрел на Кирибеева, хотя уже понял, что продолжать разговор так же бесполезно, как объяснять глухонемому устройство стереофонических наушников.
– Возвращайся в класс, – холодно распорядился я, – и скажи Евдокии Матвеевне, что мы с тобой объяснились. А разговор этот мы ещё продолжим…
Кирибеев лениво встал, перекинул через плечо сумку с изображением разинутого рта певицы и двинулся прочь походкой, какая бывает у людей, сильно ушивающих брюки. Оставшись один, я ещё раз глазами пробежал телефонограммы, вспомнил толстенную амбарную книгу, лежащую на столе у секретарши директора, и подумал: чтобы выполнить все эти распоряжения, нужно создать ещё один педагогический коллектив во главе с директором, коллектив, свободный от преподавательской работы. Представьте себе две армии: одна воюет, а другая выполняет распоряжения командиров и начальников. И все довольны. Придя к такому выводу, я глянул на вмонтированные в стену часы и обнаружил, что от моего «окна» осталась одна «форточка».
Пройдёт много лет, и высоколобый человек будущего, читая пожелтелые страницы наших отчётов, докладов, справок, порадуется за своих везучих предков, которым выпало покайфовать в золотом веке. Так я рассуждал, сочиняя планы уроков. Между прочим, в школе мне приходится писать гораздо больше, чем в газете, где я проработал шесть лет и откуда уволился полгода назад. Все началось с придирок нового главного редактора, а поругаться с начальством – то же самое, что поссориться с силами природы! Тем более если твой уважаемый руководитель принадлежит к значительной прослойке деятелей, использующих могучий двухтумбовый стол одновременно как пьедестал, таран и флюгер. В отличие от прежнего главного редактора, торопливого, нервного, отходчивого, новый шеф не говорил, но отливал слова в редком металле, а по личным нуждам шествовал так, словно направлялся к трибуне. Только однажды я видел его по-настоящему взволнованным: ему позвонила жена и сообщила, что на них катастрофически протёк вышеживущий товарищ, оказавшийся к тому же и вышестоящим. Новый шеф пришёл к нам из профсоюзов, где руководил спортом. Но это раньше могли взять и поставить человека без слуха во главе консерватории, теперь перед любым подобным назначением глухую, как тетеря, кандидатуру будут долго и упорно учить. Но я отвлёкся…
– Полагаю, нам придётся расстаться! – в одночасье сообщил мне руководитель родного печатного органа.
– Вы разве уходите? – участливо спросил я.
Шеф пожал плечами и посмотрел сквозь меня на свою секретаршу: борясь с гордостью, она как раз вносила в кабинет поднос, уставленный тарелками. Специальной столовой для начальства у нас не было, и главный редактор предпочитал питаться в номенклатурном одиночестве.
Естественно, через месяц я получал в кассе расчёт, подслащённый каким-то завалявшимся гонорарчиком, а местком, призванный защищать мои профессиональные интересы, щепетильно вернул мне семьдесят шесть рублей – взносы в «чёрную кассу». «Ты должен бороться! – убеждали ребята из моего отдела эстетического воспитания. – Все тебя поддержат!» Но я привык работать, а не бороться. Думаю, именно из-за многочисленных креслоборцев проистекает немалое количество наших несуразиц. Я был спокоен: меня давно переманивали в молодёжный журнал – тихий пансион для путешествующих в прекрасное по сравнению с сумасшедшим домом ежедневной газеты. Я гордо и неторопливо сдал дела – рукописи, начатые темы, картотеку, оргтехнику. Два моих материала, очерк и рецензия, были засланы в набор под псевдонимом. Впоследствии шеф их очень хвалил за остроту, стиль и вообще заметил, что после того, как «коллектив отторг Петрушова, отдел стал работать энергичнее, слаженнее, интереснее…».
Но одну тему я все-таки заначил: во-первых, в журнал нужно было прийти со стоящей идеей, а во-вторых, не хотелось останавливаться на полпути. Все началось с того, что парни из службы «Память», работавшей под моим чутким руководством, притащили воспоминания деда, заведовавшего перед войной литературным отделом нашей газеты. К нему-то и носил свои рассказы двадцатипятилетний учитель словесности Николай Пустырев. Один рассказ дедуля даже напечатал и схлопотал выговор, что по тем временам было очень серьёзно. Но главное заключалось в другом: эти предвоенные лобастые мальчики работали как сумасшедшие, тогда и строили, и писали быстро и много. Богатыри – не мы! Так вот, у Пустырева в столе лежал большой роман. Рукопись прочитал и очень хвалил Михаил Афанасьевич Булгаков, а потом ещё кто-то, чьим мнением тогда дорожили намного больше. Заинтересовавшись, я разыскал в затрёпанной довоенной подшивке опубликованный рассказ, он назывался «Выше неба» и повествовал о молодом лётчике, мечущемся между страстью к небу и любовью к девушке. Я читал и все ждал, когда же эти два порыва сольются в едином устремлении, но так и не дождался. Но гораздо больше поразило меня другое: у Пустырева было редкое чувство слова, тот абсолютный языковой слух, который даётся от рождения и очень немногим.