P. S. Большая часть рукописи адресована лично тебе. Догадайся, в какой точке я поменяла адресата. — Ехидный смешок с того света. — Мертвецы тоже имеют право на свой загробный юмор.
„Страшный Суд“ — черная тетрадь, можешь рассматривать ее как попытку художественного осмысления нашей реальности. Отдаю себе отчет, что с материалом я не справилась, хоть все это вовсе не материал и не сон. Дарю тебе этот загробный сюжет. Но от вас — мой мир загробный, от нас загробным является как раз ваш — зеркальное отражение. Помнится, мы с тобой как-то говорили об этом.
Если возьмешь мою эстафету, то заклинаю тебя не делать из этого материала литературное произведение. Это документ, и должен оставаться только документом. Не вся правда нашей жизни может стать предметом литературы — многие пласты туда не лезут. Если наша жизнь стала такой грязной, страшной и вонючей, то нельзя поднимать ее до уровня литературы. Мы погрязли с головой в болоте лжи, пьянства и блядства. Только жесткая, суровая и трезвая правда, как твердь земная, может нас спасти. Литература тут ни при чем.»
Вот какой подарок я однажды получила от тебя с того света. Подарок, который не то чтобы перевернул мою жизнь, точнее, направил ее по твоим рельсам, по твоей колее. Да, он заставил меня свернуть, отклониться от собственной жизненной траектории. Я тащусь по ней до сих пор и, проклиная тебя за подвох и насилие, никак не могу из нее выбраться.
Наверное, когда мне удастся настигнуть тебя, мне тоже не будет пути из загробного мира обратно. Но уже поздно пятиться, спасти меня может только завершенное дело. Когда я полностью обработаю твои записки, переведу тебя живую и мертвую в литературный ряд, когда рукопись наша дойдет до читателя, тогда придет освобождение, только тогда я избавлюсь от эстафеты, которую ты мне так коварно всучила. Только когда я передам эту эстафету другим людям, я буду полностью свободна и смогу вернуться к собственным замыслам и помыслам, которые помогут мне выбраться из этой преисподней на свет Божий. Но навряд ли этот номер мне удастся — из загробного мира живыми не возвращаются. А если все-таки вырулю, то… Но пока что об этом рано даже мечтать. Пока я обязана буксовать на твоей колее и ломать голову на твоих виражах. Согласна, это долг моей гражданской совести. И клянусь тебе, пусть ноша мне и не по силам, я донесу ее до людей во что бы то ни стало.
Я иду по твоим стопам, и нет конца пути. Я вязну в глубоком грязном снегу. В глухую морозную ночь я вышла из дома и бреду за тобой вдогонку где-то в районе новостроек, между проспектом Стойкости и улицей Счастливой. Транспорт давно не ходит, и прохожие исчезли, и все темно вокруг. Как бы мне не замерзнуть в пути.
Это были три общие тетради — черная, зеленая и голубая. Они были пронумерованы, но цвет, я думаю, не имел значения. Бегло ознакомившись с их содержанием, я поняла, что все они велись параллельно. Это не было последовательное изложение материала ее жизни, и на дневник это тоже не походило.
Все три рукописи отличались по форме и по содержанию.
Первой значилась черная тетрадь под заглавием «Страшный Суд». В ней Ирма пыталась осмыслить факт собственной гибели. Рукопись была невнятной и сумбурной, как сновидение, и я долго ломала голову над ее расшифровкой. По логике вещей смерть должна стоять в конце жизни. И если даже Ирма получала какие-то сигналы с того света в виде вещих снов и откровений, то все равно им уместнее находиться в конце рукописи.
Зеленая тетрадь — номер два — содержала в себе автобиографию Ирмы.
В голубую тетрадь — номер три — вошли письма к Грете, в основном с описанием трудовых будней конторы, где мы вместе работали.
Внимательно прочитав все три тетради, я пришла в отчаяние, близкое к умоисступлению. Мне физически стало жутко. Не то что обрабатывать, но даже держать дома подобные записи было опасно, и первым моим побуждением было немедленно избавиться от них.
Можно было отдать их обратно дерзкому мальчишке, который так высокомерно поглядывал на меня с высоты своего олимпийского замка. (Интересно, ознакомился ли он с содержанием тетрадей? Навряд ли. Иначе не был бы таким спесивым.)
Если тщательно поискать каналы, можно было отправить это загробное наследие призрачной Гретхен. В конце концов, именно ей они посвящены и ей адресованы. Пусть хранятся там, на дне бабушкиного сундука, до поры до времени, пока судьба, случай, рок не распорядится ими по своему усмотрению… Но мне уже было жалко расставаться с тетрадями, жалко отдавать их инородной старухе, которая вряд ли настолько изучила русский язык, чтобы разобраться в этих записях; а если даже изучила, то хватит ли у нее мужества поверить и принять нашу фантастическую реальность.
До сих пор жалею, что не поддалась искушению избавиться от тетрадей. Стыдно признаться, но жалею. Хотя в свое оправдание могу сказать, что даже мысли уничтожить их совсем — к примеру, сжечь в печке — у меня не было. Больше того, я не отдала их никому из опасения, как бы этот некто с перепугу или по злому умыслу не уничтожил их…
Некоторое время я думала только о том, где прятать, где хранить эту бомбу замедленного действия. Поначалу не нашла ничего лучшего, как засунуть ее к себе под матрац. Но спать на таком подрывном материале было невозможно. По ночам я доставала рукопись и читала ее. Я спорила с Ирмой, возмущалась, плакала, порой даже смеялась. Целые хороводы образов, воспоминания всю ночь плясали вокруг меня, и поутру голова моя гудела хуже, чем с любого похмелья; я вся покрывалась аллергической сыпью, а потом весь день бродила, как в чужом кошмаре. Да, именно в чужом кошмаре, потому что с самого начала я подпала под твое влияние и стала видеть мир твоими глазами.
Чтобы избавиться от этого наваждения, я перевезла рукопись на дачу и спрятала там на чердаке среди хлама, где она пролежала целый год. Но я уже не могла отделаться от тебя.
Я, Ирма, умерла 7 ноября 1967 года.
Не спорь со мной — мне лучше знать, когда именно я умерла.
Итак, меня убили в ночь на восьмое ноября, в ночь победы, пятидесятилетнего юбилея победы нашего режима над всеми общественными нормами и биологическими законами, которые формируют человека на пути его восхождения по лестнице эволюции. Уже недалек тот час, когда лестница эта будет разрушена до основания и нашему одичалому населению придется снова опуститься на четвереньки и завыть, зареветь, завизжать по-звериному.
Несколько раз в году оно именно так и поступает. Особенно в день победы. Наш несчастный народ почему-то особенно звереет именно в этот день. Выйди вечером на Невский проспект, когда толпа валит с салюта, и ты убедишься в этом на практике.
В тот день меня чуть не затоптали. Со мной был немец, и, может быть, именно этот фактор обострил мое восприятие, но зрелище, которому мы были свидетелями, показалось мне чудовищным до неприличия.
Мы ехали в троллейбусе по Невскому проспекту и были остановлены толпой, которая валила с салюта. Эта толпа, содрогая землю, мчалась по улице с ревом, воем и визгом озверелого скота, который гонят на бойню. Они уже не кричали свое «ура» и не пели революционные гимны — они уже не издавали ни одного членораздельного звука. Они блеяли, хрюкали, мычали, выли, ревели, визжали и улюлюкали; они настолько потеряли свои национальные черты и человеческое достоинство, что невольно делалось стыдно и страшно за свое настоящее и будущее. Господи, в какое бесполое, бесформенное быдло обратили наш народ, до какого скотского состояния его довели! Ни в одной части земного шара нет и не может быть такой дикой, непотребной в своей низости народной массы — ни одного человеческого лица, ни одной национальной детали. Казалось, даже русский язык они стали забывать.