Плач по красной суке | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но силы мои вдруг иссякают, голос слабеет, слова вянут и теряют смысл. Я еще говорю о любви к ближнему, но это лишь пустой звук — использованное, затасканное, мертвое слово, — косноязычное, беспомощное бормотание. Я в смятении умолкаю и молчу вместе со всеми, тревожно прислушиваясь к тишине. Я вижу, как люди открывают рот, но не могут издать ни звука. Они ловят пустым ртом воздух и в ужасе глядят в небо.

И тут меня опять посещает откровение, и я постигаю промысел Божий. Только что у меня на глазах наступила вторая стадия конца света — у людей было отнято слово. И все слова, которыми они злоупотребляли всю жизнь — изношенные, затасканные до неприличия, — теперь у них отняты.

Внезапно меркнет свет, площадь погружается во мрак. В густых сумерках я вижу, как люди покидают ее. Тихо и покорно, с опущенными лицами они бредут куда-то во тьму. Я знаю, что они уходят умирать. Измученное сознание гаснет — я проваливаюсь в небытие…

Не знаю, сколько прошло времени: секунда или эпоха, но вдруг пахнуло тропическим жаром, перегноем и грозой. Площадь исчезла — передо мной открылся туманный безбрежный простор. Он весь дышал, вздыхал и шевелился, будто силясь проснуться. Оранжевый диск солнца таял в туманном мареве на горизонте, как потухающий светильник, изредка взрываясь огненными шарами. Пахло озоном. Хилая растительность у меня под ногами на глазах завяла, тут же превращаясь в перегной, в рыхлую плодородную почву, на которой уже ничего не произрастало. Земля под ногами тихо шевелилась, постепенно выравнивалась сама собой. Она еще дышала какое-то время, но потом замерла в полной глухой тишине.

Я стояла в центре безбрежной неподвижной равнины. Сумрачный теплый туман клубился вокруг меня…

Вдруг земля передо мной приподнялась и зашевелилась. Возник бугорок, который на глазах превращался в холм, из недр которого на поверхность явно пробивалось какое-то громадное тело, блестящий чешуйчатый снаряд, который медленно расщеплялся на конце, и оттуда вылезало нечто живое… Вот оно сделало усилие и обратилось в громадную голову ископаемого чудовища… Медленно открывались стеклянные створки глаз, и длинные усы распрямлялись, как локаторы. Вслед за головой появилось членистоногое туловище. Оно все дрожало от внутреннего напряжения, и какая-то черная мантия клубилась вокруг него.

Чудовище выбралось на поверхность земли, приподнялось на слабых, тонких лапках, содрогнулось всем телом и внезапно расправило два черных бархатных крыла, которые затмили все небо. Надо мной возвышалась гигантская бабочка, и бабочка эта была возмездием… или, может быть, забвением… Я точно знала, что это такое, но в нашем языке не было слова, определяющего это явление.

Я обмерла под ее взглядом, оцепенела и вдруг поняла, что эти мертвые, использованные и затасканные слова внезапно обернулись чем-то живым и могучим. Я тихо и сладко умирала под ее взглядом, но сама она не была смерть — умирала я от собственных грехов.

Между тем готовились новые превращения. Что-то грозное творилось в атмосфере. Бабочка пыталась взлететь, но не могла этого сделать. Ее тело дрожало от напряжения, и черный бархат трепыхался у меня над головой. Мне хотелось, чтобы она намертво прикрыла меня своим крылом, но она вдруг сложила крылья, лишив меня своего покровительства.

Я одна перед лицом грозных сил Вселенной. Минуту? Вечность? Затылком чувствую ее холодное дыхание, и мои наэлектризованные волосы поднимаются над головой шевелящимся нимбом. Космос входит в меня. Я понимаю, что еще мгновение — и мне откроется суть мироздания.

Но ужас перед близким концом света парализует мой мозг. Я ничего больше не желаю видеть, слышать и постигать. Я бросаюсь на землю, зарываюсь в ее влажное, живое тепло…

И бабочка забвения тихо накрывает меня своим нежным бархатным крылом.


Часть вторая

Страшный Суд

Прошло лет десять, и постепенно я стала забывать тебя, Ирма. Жизнь замотала меня намертво. Не было сил заниматься чужими трагедиями — собственных не расхлебать. Семейные дрязги, развод, кухня, стирка, магазины и ремонты, возвращения мужа в семью и его побеги, несколько бестолковых романов, болезни и смерти близких… и работа…

Не успеешь оглянуться, а на дворе опять весна, и надо собираться на дачу, таща на своем хребте безразмерный воз всяческой домашней утвари и поклажи. Не успеешь опомниться, а на пороге Новый год. Куда девались неделя, месяц, десять лет? После тридцати лет годы стали мелькать, как часы.

Я барахталась в бешеном круговороте дней и даже еще гордилась помаленьку своей отвагой и выносливостью. Я была еще молода и самонадеянна, еще жила в непрерывном времени, и все мои страсти, поражения и победы казались мне исключительными и уникальными. Я жила свою единственную жизнь и в эгоизме самоутверждения беспощадно отсекала иные формы и нормы жизни — все они казались мне примитивными и халтурными. Я жила впервые и удивлялась чудовищным виражам, пинкам и подзатыльникам, которые так щедро выпадали на мою долю.

Я продолжала заниматься литературой, но писателя из меня, разумеется, не получилось. Меня не печатали, но бросить это занятие уже было почему-то невозможно.

Официальный путь быстро изжил себя. В издательство, где потихоньку шла моя книга, на пост главного редактора был назначен колченогий полковник Окачурин, который, потея и краснея от маразматических приливов подлости, заявил мне, что я «не наш человек». Спорить с ним было бесполезно, как бессмысленно уточнять, что конкретно имеется в виду, какие обвинения мне предъявляются, — наверняка он и сам не знал этого. Просто подобным ярлыком у них было принято клеймить неугодных им авторов, до более вразумительного объяснения с которыми уже можно было не снисходить. Они к тому времени уже полностью сплотились, спрессовались в непрошибаемый монолитный организм, у которого классовое чутье заменило все прочие органы чувств. В их системе координат для меня не было места. Печатали они в основном только самих себя. К ним лучше было не соваться.

Уже не имело никакого значения, что в моих рукописях не было ни малейшей антисоветчины, — требовались более существенные знаки верноподданничества, более активный вид тупости, лживости и подлости. Шел курс на понижение уровня в любом виде творчества. Мы уже приближались к идеалу, которым служил наш главный писатель — парализованный генсек с его вороватой свитой.

К ним уже невозможно было подладиться и приспособиться. Если ты стоял хоть на ступеньку выше узаконенного уровня, ты невольно выдавал себя случайно оброненным красочным эпитетом, сомнительной метафорой или заблудшим бесполым междометием, которое их неизвестно почему настораживало. И бесполезно было доказывать, что ты не верблюд — все места были распределены, — поезд давно ушел без тебя.

Итак, я проживала свою единственную жизнь особняком, на отшибе. Мои издательские дела остановились на десять лет. Муж сбежал в Москву, и средства к существованию были на исходе. Он еще немного помогал нам с ребенком, так что с голоду мы не помирали, но завтрашнего дня у нас не было. Впрочем, мы уже не имели привычки туда заглядывать — жили себе по инерции сегодняшним днем, если можно назвать жизнью то вялое прозябание.