Раньше этот город не был добрым. Никогда не был — насколько помнил его Шрайнер. А теперь Москва стала уютной и доброй. Вот что, пожалуй, изменилось в ней больше всего. Агрессия выживания, присущая любому большому городу, была выметена с улиц.
Шрайнер почувствовал, что напряжение, не оставлявшее его всю последнюю неделю, тает, уступает место созерцательному спокойствию. Та Россия, из которой он уехал восемь лет назад, была бедной, озлобленной, опасной. Но она была и щедрой, и задумчивой, и душевной, и по-человечески несчастной. Он любил ту Россию такой, какой она была, — не мог не любить. Российская Сверхдержава 2008 года была совершенно другой страной. Она еще не завоевала его сердца. Но она уже метнула стрелу Амура в сердце Рихарда Шрайнера, поразив его своей красотой — экзотической и все же гармоничной. Он чувствовал, что в душе его может найтись место и для этой страны — новой России.
Николай Краев поднимался по лестнице — вспотел уже с непривычки, но упорно карабкался вверх пролет за пролетом. Человек, к которому приглашен был в гости Краев, проживал на пятом этаже дома сталинской постройки — основательного, кирпичного, с высокими потолками, не сплющенными еще хрущевскими архитекторами-торопыгами. Лифта в таком доме не полагалось — впрочем, физические неудобства ходьбы по лестнице компенсировались эстетическим бонусом, в качестве которого выступала чистота подъезда. Краев давно уже не видел в жилых домах таких чистых стен — конечно, не мраморных, а всего лишь крашенных масляной краской, но все же не исписанных сверху донизу блудливыми пролетарскими детьми. Он вспомнил подъезд своей стандартной девятиэтажной панельки: ряды искореженных почтовых ящиков в чешуе обуглившейся краски, спички, прилипшие к потолку, свежую кучку кошачьего дерьма у собственной двери, лужу пролитого молока в лифте, скисшую за два дня… Нет уж. Лучше пешком, чем на таком лифте.
Николай Краев спокойно переносил уродство окружающей обстановки. Привык. Не обращал внимания — как не замечает работник морга вони трупов. Но порою что-то брезгливое все же появлялось в его душе. Все же он был человеком искусства. Довольно своеобразного искусства. Николай был режиссером телевидения.
Впрочем, в течение последних шести месяцев слово «был» следовало употреблять только в прошедшем времени. «Был в прошлом» — именно так. Нельзя сказать, что Николай стал безработным по причине бездарности или отсутствия вакансий. Напротив — телевизионщиком Краев был весьма неординарным, говорили о нем в свое время немало, да и сейчас мог устроиться на работу хоть куда. Время от времени он получал заманчивые предложения — работа в новых проектах, в художественных обозрениях, в рекламе, в пиаре (как нынче модно-сокращенно называется старый добрый «паблик рилейшн»). В ток-шоу Краева не звали. Не звали, поскольку Краев отличался выдающейся молчаливостью и в качестве говорящей головы был совершенно непригоден.
Краев говорил «нет» спокойным, бесцветным голосом и клал трубку. Причин отказа он не объяснял. После этого он возвращался на свой диван, закуривал очередную сигарету «Даллас» и открывал очередную книжку, бережно заложенную между страницами кусочком бумажки. Хотя в течение последнего года Краев купил три книжных шкафа — про запас, — все они уже были забиты под завязку. Книги лежали стопками на столе, на подоконниках и на полу его двухкомнатной пустой квартиры. Закладки торчали из них — белые, пожелтевшие или даже разноцветные, в зависимости от того, от чего они были оторваны. Телевизор Краев не смотрел.
Деньги у Краева еще оставались. За три года выматывающей круглосуточной работы он заработал достаточно, чтобы не думать о хлебе насущном и заниматься только тем, чем хочется. И теперь он занимался этим самым. Можно сказать, шиковал. Покупал книжки — по чемодану в месяц. Лежал на диване и читал их. Курил «Даллас». Питался два раза в день «кудрявой» вьетнамской лапшой. Выпивал бутылку пива раз в два дня — непременно «Будвайзера» и непременно из холодильника. И не смотрел телевизор. За одно это многое можно было отдать.
Каким образом Илья умудрился зазвать его в гости? Краев и сам до конца этого не понимал. Впрочем, что тут удивительного? Неспроста Илья имел прозвище Давила. Он умел добиваться того, чего хотел.
Ф-ф-ф… Притомился Краев. Давно не занимался физической работой. Такой, как подъем по лестницам. Степ-класс. Аэробическая нагрузка. Спина болит, черт… Ранний остеохондроз. Или уже не ранний? Все-таки под сорок лет. Пора, пора. Самое время приобрести букет заболеваний, приличествующий худосочному интеллигенту, который валяется на диване, курит и ни черта не делает. Только думает.
Дверь — большая, обитая черным дерматином. Квартира номер 69. Поза номер 69. Всегда смеялись над этим эротическим номером, отпускали шуточки по поводу двух головастиков, латунно изогнувшихся на табличке. «Слышишь, Давила, они у тебя каким сексом занимаются? Оральным?» — «Фекальным», — отвечал Давила. И рокотал басистым своим смешком. Тогда Илья еще не растерял остатки волос, не был таким круглым, не блестел так лысиной. И конечно, не был еще таким законченным Давилой, крутым Давилой, каким стал сейчас.
Сколько лет Николай не был здесь? Не так уж и важно. Важно, что раньше он бывал здесь постоянно. Когда был студентом, порою жил здесь неделями — у приятеля своего Илюхи Жукова, который хоть и был тогда уже Давилой, но все же больше еще Илюхой, чем Давилой. У Илюхи были классные родители. Постоянно отчаливали себе на недельку-другую куда-нибудь в социалистическую загранку. В НРБ, ВНР, ГДР, ДРВ — названия этих стран казались чем-то запретным, выходящим за рамки общепринятой морали, как и любое слово из трех букв. Повезло им попасть даже в Финляндию. А это уже капстрана, как ни крути. Привозили пластинки — нецарапанные, затянутые в целлофан цветные иконы «Дип Пёпл» и «Назарет», роскошные диски «Квин», бесценный двойник «Дж. Крайст — суперстар» — родной, вебберовский. Папа Илюхи, правда, больше любил джаз — даже барабанил, говорят, в юности в каком-то бэнде. Но к рок-пристрастиям сына и его компании относился со снисхождением. Один раз даже соизволил высказать положительное мнение о каком-то гитаристе. «Шуму много создает, — сказал он. — Но техника в принципе у него есть». Кажется, это было сказано по поводу Джимми Хендрикса. Или по поводу Ричи Блэкмора? Теперь уж и не упомнишь.
Короче говоря, много было общего у Николая и Илюхи. Не только музыка, конечно. Была и общая идеология — недекларируемая, заключенная в одних только им понятных категориях «отвязности» и «немудизма». Ну и «честности», как они ее тогда понимали. Над этим термином теоретизировали больше всего, но он остался в наибольшей мере абстрактным. Честность в понятии Коли и Илюхи имела мало общего с обычным «невраньем» или «честью». Она была скорее похожа на «полезность для общества». Она определялась только интуитивно. И в то же время была самым важным, самым базовым атрибутом в их маленьком мирке на двоих.
Да, конечно, Илюха был другом. Настоящим другом. Лучшим другом.
Что случилось с ним, с другом Илюхой? Он умер? Умер как личность, сохранив свое тело? Превратился в ходячий памятник самому себе, бывшему?