Давно у него не было так много свободного времени. Едва вырвавшись из тюрьмы сознания Иштархаддона, Гоша развил активную деятельность и полностью поставил крест на собственном отдыхе. Носился по Нижнему Новгороду и по всей стране со скоростью ракеты, решал разнообразные технические вопросы, связанные единственной целью – убийством креаторов. Теперь, в новой тюрьме, в карцере, времени стало хоть отбавляй. Конечно, нынешний отдых трудно было назвать активным или полезным – ни тебе теннисного корта, ни горных лыж, ни даже широкой кровати с толстенным поролоновым матрацем, на которой так приятно выспаться вволю после обильного обеда. Сиди себе на корточках у стенки или вышагивай по камере, если ноги держат после очередной большой порции п…дюлей. И думай, само собой. Думай, человек.
Этим Гоша и занимался.
Как ни странно, он совершенно не думал о нынешнем своем аховом положении, о постылой базе, о докторах Ивановых-Кузнецовых, о готовящемся "новом порядке" и даже о креаторах. Он наложил табу на настоящее, оклеил вход в него желтой полицейской лентой (позаимствованной, вероятно, из американских боевиков), забил вход толстыми досками и замуровал надежной кирпичной кладкой. В этом настоящем не было ничего такого, о чем хотелось бы думать. Поэтому Гоша нырнул в прошлое. Он вдруг понял: то, что он совсем забыл свое детство, своих родителей, и стало одной из причин нынешнего его краха. Экстремальная ситуация Вторжения втянула его в странный водоворот, завертела, закружила и выдернула из земли – со страшным звуком лопающихся корней. Он стал невероятно сильным, но перестал быть самим собой – Игорем Михайловичем Масловым, сыном папы Михаила Алексеевича Маслова и мамы Веры. Вера. Замечательное имя! Добрые, теплые руки, милое лицо – самое красивое на свете. Мама была учительницей. Мама умерла, когда Гошке было десять – ее сбила машина. С десяти до одиннадцати лет Гошка помнил себя плохо – почти весь год, с перерывами, он провел в больнице… Его детское сознание скукожилось тогда, уменьшилось до размеров бездумной амебы, отказалось воспринять смерть мамы, решило вдруг, что есть, играть, гулять по улице, разговаривать больше незачем, жить больше ни к чему, если нет в живых самого любимого человека. Игорь не любил вспоминать, как называлась эта больница, стыдно это было, но теперь вдруг проговорил ее название четко, вслух, ничего не стыдясь: Областная психиатрическая, второе детское отделение. Уже потом, когда ему разрешили учиться в нормальной школе, он боялся больше всего на свете, что кто-нибудь из одноклассников узнает, что он лежал в психушке, что он псих. Псих! Никто так и не узнал, слава Богу. Психами в школе называли тех, кто громко орал на переменах, кто лез драться без повода, кто при любом удобном случае падал на пол и начинал сучить ногами, эффектно пуская слюни. Насколько помнил Гошка, в больнице таких почти не было – настоящие психи были тихими, заторможенными, полностью погруженными во внутреннюю жизнь, которая не имела с жизнью внешней почти ничего общего.
Мама… Игорь вспомнил ее. Вспомнил сейчас, пожалуй, лучше, чем помнил в последние десять лет. Не просто вспомнил – увидел самого себя на зеленой полянке, на берегу тихой лесной реки. Себя, маленького карапуза в коротких штанишках, в майке, в смешных стоптанных сандалиях, в толстенных очках, то и дело сваливающихся с носа; мама сидит на покрывале, расстеленном на пригорке, читает книжку, присматривает за ним, Гошкой, чтобы не убежал без спросу в лес. Как называлась та река? Линда. Лесная речка Линда с коричневатой, торфяной, изумительно чистой водой. Водой, в которой плавают рыбки – их можно увидеть, если нагнуться с берега над движущейся поверхностью реки, замереть, не дышать, и тогда увидишь обязательно – стайки полупрозрачных мальков, меняющих направление одновременно, словно по приказу, и красноперок длиной с ладонь, живущих уже собственной взрослой жизнью, и даже, если повезет, большого линя, медленно раздвигающего водоросли длинным темным телом, сплюснутым с боков.
Главное – помнить об очках. Следить, чтобы они не упали в воду – так было уже не раз, и тогда грустной маме придется лезть в холодную речку и шарить рукой на дне, пока очки не будут обнаружены и возвращены обратно на нос непослушному Гошке. Очки – противные, тяжелые, но без них ничего не видно, все становится мутным, двоится и расплывается. Гошку долго водили по дядям-врачам, дяди-врачи говорили какие-то слова – длинные, непонятные, страшные. Единственно понятными, и в то же время самыми страшными были только два слова: "Слепые пятна". Как пятна могут быть слепыми? Слепыми бывают люди. А еще бывают полуслепыми – такими вот, как маленький Гошка Маслов. Противно быть полуслепым, но для него это привычно – он был таким всегда, с самого рождения.
Потом уже, после смерти мамы, когда Гоша вырастет, когда станет голенастым подростком, зрение его вдруг исправится само собой, исчезнут куда-то близорукость и астигматизм, и даже атрофия зрительных нервов даст обратный ход, заставив покачивать головой и удивленно поднимать седые брови умудренных профессоров. Только слова "Слепые пятна" навеки засядут в памяти – как образ чего-то ужасного, потустороннего, фатального, не поддающегося лечению.
Дача, которую они снимали на лето, из года в год, стояла совсем недалеко от реки Линды. Папы на даче почему-то никогда не было, он работал в городе, был страшно занят ("Ведущий специалист" – пацаненок Гоша всегда гордился этим словосочетанием, характеризующим важный папин статус), а мама была рядом всегда. И так здорово было прибежать к ней, поймав панамкой красивую бабочку, или, наоборот, испугавшись огромного слепня – полосатого и очень гадкого, кусачего. Прижаться к ней круглой головенкой, посидеть на ее коленках – теплых, согретых солнцем, приласкаться, почувствовать прикосновение мягких маминых ладоней к макушке. "Гошка-стрикакошка", – говорила мама и целовала его в круглую, упругую, загорелую щечку, измазанную земляникой. Откуда взялось это таинственное "стрикакошка", Игорь не знал до сих пор. Замечательное слово. Игорь дорого бы дал, чтобы кто-нибудь сейчас назвал его так. Но назвать его так могла только мама. Или… Или Мила. Жаль, что он не рассказал о том, как его звали в детстве. Не успел. Некогда было.
У них когда-нибудь будут дети. У Игоря и Милки. У них будет сынок, и Игорь будет качать его на коленях, гладить его мягкие вихры и называть стрикакошкой. Или дочка. Дочку тоже можно назвать стрикакошкой – словечко универсальное. Главное, чтоб было кого называть. Главное, чтоб были дети, и родители любили их – ни за что, не за хорошее поведение, а просто потому что дети. Главное, чтобы дети рождались, и чтобы детей не убивали, чтобы они жили мирно под голубым небом, а для этого нужна лишь малая малость – выползти из этой тюряги, переиграть все заново, найти Милку…
Нет, нет. Это уже вторжение в запретное настоящее и еще более запретное будущее. Нельзя. It's forbidden [7] . Думать только о прошлом.
Когда Гоша вышел из больницы, у папы появилась новая жена. Она хотела, чтобы Гоша называл ее мамой, но Гоша так этому и не научился – остановился на нейтральном "Тома". Тома была хорошей, симпатичной, она играла на фортепьяно и пыталась научить этому Гошу, но… она не была мамой. Родить своего ребенка у нее не получилось, а когда Игорю стукнуло пятнадцать, она ушла из дома. Это называлось разводом. Отец очень переживал… целых полгода, дальше нашел новую жену – еще моложе и симпатичнее. Ее звали… дай Бог вспомнить… кажется, Элла. Ее хватило только лишь на год. После этого отец больше не женился ни разу.