— Я почти незнаком с нею, — прошептал Кай. — Но почему одиннадцать? Почему не двенадцать?
— Одиннадцать, — рассмеялась Пера. — У Хары нет глинки. Он отказался. Он посчитал это постыдной слабостью.
— Хорошо. — Кай задумался. — Предположим, что кто-то, да пусть даже моя мать, собрал несколько глинок. Предположим, что она же, или тот же Паркуи, или Неку, или еще кто-то затеяли перебить с помощью глинок половину из двенадцати. Зачем им это делать? Я слышал о тринадцатом клане, который хочет победить Пустоту. Так их хотя бы можно понять, они планируют убить всех двенадцать одновременно, надеясь, что если все двенадцать займут престол, то Пустота будет повержена!
— Время уходит, — проворчала Пера. — Тринадцатый клан — это людские игры. Хотя мы и сами уже давно играем в людские игры. Пагуба затянулась, не так ли? Однажды она может воцариться здесь навсегда. Считается, что если большая часть из нас, а в худшем случае все, отправится на престол, закончится самая долгая Пагуба. Порой нам и вправду приходилось отправляться в Анду по собственной воле. Все просто: если Пагуба не закончится, она уничтожит всех людей. Не будет людей, не будет нас.
— Почему? — не понял Кай.
— Там, — Пера ткнула рукой в стену, — там целый город. Туварса. Город клана Рога. Клана Сурны. Мой город. Пусть даже эти людишки плюют мне в спину, когда я выхожу из дома, обзывают меня мерзкой колдуньей. Пусть даже по воле Пустоты и ее мерзких смотрителей они не верят ни в каких богов. Пусть. Но они верят в сказку, в то, что золоторогая коза охраняет их сон. Они цепляют погремушки из рогов на колыбельки своих детей. Они поют обо мне песни. И пока все это происходит, у меня есть надежда.
— Победить Пустоту? — спросил в тишине Кай.
— Собственную глупость, — горько ответила Пера. — И еще кое-что. А Пустоты нет, запомни это, зеленоглазый. Есть… другое.
— А что, если кто-то из двенадцати прольет кровь на чужую глинку там, где ее обладателя нет? — спросил Кай.
— Ничего, — проговорила Пера. — Ничего не будет. Глинка станет прочнее. Она не ломается и не бьется, но если не вкушает крови кого-то из двенадцати, то через три-четыре года осыпается пылью и возрождается уже на престоле. Сколько она уже у тебя?
— Больше трех лет, — ответил Кай.
— Послушай, — робко подала голос Каттими. — Кай, я помню, ты рассказывал о своей матери. Она же не просто так дала тебе эту глинку? Ведь ты встречался и со своим отцом, мог бы и раньше догадаться? А если она не пробилась тогда, три года назад? Если погибла? Что с ней стало потом? Может быть, следовало бы сохранить ее?
— Как? — удивился Кай. И вдруг понял, посмотрел на колдунью. — Пера. Сурна. Пепел Сурны или Сурна. Ты можешь помочь мне?
— Дай, — потребовала колдунья.
Кай кивнул. Каттими протянула глинку Пере. Та взяла коричневый прямоугольник. Пробормотала вполголоса:
— Повелитель камней, а сотворил глинку из обычной глины. И не один, а с Хиссой и Эшар. Так хоть бы догадался отметить, где чья. Не все же способны смотреть сквозь камень. А то ведь и не отличишь на взгляд. Не боишься? — Она вдруг пронзила Кая строгим взглядом. — Не боишься, что твоя мать где-то поблизости? Кажется, полусотни шагов достаточно? Не боишься, что она прячется где-то на рыбном рынке или в порту? А то ведь понесется черной тенью к престолу!
— Если бы она была в полусотне шагов, то была бы рядом, — уверенно сказал Кай.
— Что ж, — прошептала Пера, — когда-то я любила рискнуть. Жаль, закончилось это не лучшим образом. Но после этого вы немедленно уйдете.
Колдунья положила глинку на стол, взяла тонкий нож, провела им по запястью и вытянула вперед руку. И когда уже капля полетела вниз, ее лицо вдруг исказилось, на мгновение стало таким, каким его запомнил Кай в своем сне, — не слишком красивым, но юным, открытым, с тонкими губами и большими глазами, и рот искривился в крике, но капля уже долетела — и глинка раскалилась докрасна. Тут же глаза Перы помутнели, лицо обратилось вниз, спина выгнулась, затрещала, пошла буфами, и вот уже кто-то страшный словно начал душить в тисках туварсинскую колдунью, наружу вырвались, взметнулись два ослепительно-желтых рога, уперлись в потолок крохотной комнатки, и неведомое существо с тяжелым стоном осыпалось прахом.
Тяжело засопела, задышала, вытаращив глаза, Каттими.
— Пошли отсюда, пошли, — проговорил, чихнув от поднявшейся взвеси, Кай. — Пошли. Мы обещали уйти. Слушай, это ужасно, но как же теперь легко! Как прекрасно, когда жажда утолена!
Каттими сидела на палубе и заговаривала веревку. Опустила ее в воду, вытянула за кончик внешний слой мотка, отрезала и выбросила, потом уронила в кувшин каплю крови с рассеченного пальца, опустила туда же нитку слюны, может быть, и еще что-то сотворила, но уж не на глазах Кая, и начала тянуть наружу по четверти локтя в день, напевая какие-то песни, нашептывая какие-то заклинания.
— Много прочнее предзимнего хмеля будет защищать, много прочнее, — шептала Каю на ухо. — И живое, и мертвое. Конечно, не бронзовое плетение, не стальное, ни от стрелы не прикроет, ни от заряда, но от пригляда точно. Может быть, тот же Хара посмотрит на свой меч и не узнает его?
Слушал Кай Каттими, да не слышал. Потому что через две недели пути — после легкой простуды и умеренного кровохарканья, после морской болезни, которая ощутимо сэкономила купленные на пристани в Туварсе продукты, после двух дней безрезультатных поисков в Аке Ваштая, оказавшегося великовозрастным шалопаем, который горазд был отправиться бродить по дорогам Текана то на год, то на два, — случилось то, чего Кай давно опасался, но чего хотел, может быть, сильнее всего прочего. В крохотной каютке, за которую хозяин корабля содрал с молодой пары пять монет серебра до Хурная без еды из общего котла, да с уговором доплаты еще пяти монет, если странники решатся отправиться той же посудиной вверх по Хапе до Зены, сердце охотника дрогнуло. А может, и не сердце. И ведь Каттими и усилий в этот раз прилагать не пришлось. Всего-то и забот было — зачерпнуть из-за борта холодной морской воды, выгнать из каютки Кая, раздеться донага, ополоснуться, повизгивая от ледяных брызг, растереть кожу ветхой тряпицей да натянуть на голое тело одну из рубах охотника, как раз ту, застиранную, с отверстием на груди и на спине. А когда спутник, раздраженный долгим стоянием в тесном коридорчике, вернулся в каюту, обнаружить, что рубаха слишком коротка, потянуть ее в смятении к коленям, обнажить грудь да увидеть остановившийся взгляд исхудавшего зеленоглазого охотника, который не на грудь девчонки смотрел, а на белесые линии заживших шрамов. Увидеть да положить руку ему на плечо и без всякого умысла прошептать:
— Брось. Я и забыла уже. Зажило все давно. Не чувствую почти ничего. Хочешь потрогать?
И ведь протянул руку. И потрогал. И сдвинул ладонь чуть ниже, уставившись точно в глаза, будто высмотреть там что-то пытался. А уж потом словно все само собой получилось. И чего, спрашивается, опасался, что не осталось удали в израненном теле, не просто осталась, а ожила с прибытком.