– Иудея видел? Того, что вчера отличился? – спросил Близнята.
– Само собой, твоя милость. Назади княжих стражей стоял, всех священств иноземных в морду запомнил.
– В нынешний вечер иудея уберешь. Не саблей, не пулей, топором его или палками забейте. И чтобы вид был такой, будто киевская голытьба либо босяки какие иудея порешили. Случайно, понимаешь?
– А что босякам да голытьбе до этого старого пня? – спросил Соловей, прищурившись. Была у него такая манера – щурить левый глаз. Зато правым он так смотрел, что самому Близняте делалось страшно.
– В доме сотника Хайла иудей остановился, в Малом Скобяном переулке, – пояснил сыскной боярин. – Сотник – княжий человек, государю преданный. Время нынче смутное, и это вызывает неприязнь – скажем, у тех же большаков либо иных злодеев. И решили они сотника убить со всеми чадами и домочадцами, а имение его пожечь. Что и сделали, а гость-иудей случайно подвернулся. – Отложив сигару, Близнята помахал рукой в воздухе, разгоняя дым. – Я все понятно объясняю?
– Все, твоя милость. Переулок этот я знаю, место не шибко людное, но соседи, однако, есть. Будут в свидетелях, что шпана учинила погром и резню. – Соловей повел могучими плечами. – Лишь одна загвоздка есть, твое боярство. Знаю я этого сотника, видел не раз… Дюжий мужик! Пристрелить не сложно, а вот топором его не возьмешь по-скорому. Умотает моих людишек.
– Не умотает. Нынешним вечером он во дворце в карауле стоит, на всю ночь. Его черед по расписанию, а в доме только жена с иудеем да еще, может, слуги.
– Всех кончать?
– Разумеется.
– И петуха пустить?
– И петуха. Только иудея бросьте во дворе, чтобы не шибко обгорел. Для следствия будет понятно, что убит не воинским оружием, а топором.
– Сделаем, твоя милость. Все чисто будет, не сомневайся.
С этими словами Соловей покинул кабинет. Близнята снова призвал секретаршу Забаву и принялся допрашивать, как попало к нему на стол письмо Каролуса. Но Забава только хлопала глазками, клялась, что никто к его боярской милости не заходил, а под конец разрыдалась. Пришлось ее утешить – прямо на персидском ковре, под портретом государя.
* * *
День был пятничный, тринадцатое число. Хайло со своими заступал на стражу вечером, но обстоятельства переменились. В этот день дворец охраняла сотня Мигуна, однако ратников Хайло тоже призвали к службе, а еще подняли варяжскую гвардию, восемьсот бойцов в полной воинской амуниции. Ожидались беспорядки, и воевода Муромец посчитал, что вторая сотня и варяги лишними не будут. Тем паче что дело всем нашлось: Мигун, как полагалось, караулил дворцовые входы и выходы, варяги встали на площади у решетки и оцепили Зимний со стороны Днепра, а молодцам Хайла досталась самая мерзкая работа – очистка Святого Капища. То есть бывшего Капища; на этом месте, говорили, скоро вознесется храм, но никто не знал, каким он будет – латынским, египетским либо иудейским. Собственно, расправа с идолами и служила причиной народных волнений, разыгравшихся в Киеве, – за решеткой и цепью варягов бушевала толпа, а люди все шли и шли по Княжьему спуску, заполняли Дворцовую площадь от края до края, набивались в ближние улицы и переулки, грудились над днепровской кручей и у моста. Огромные толпы! Такое скопление народа что порох – брось искру, и взрыв произойдет такой, что никакая стража не удержит.
Хайло стоял на каменном закопченном жертвеннике у самых Перуновых ног. Янтарные глаза божества смотрели в пространство с бездумной печалью; казалось, Перун прощается с Днепром и землями, где он правил и властвовал столько веков, принимал подношения, грелся в священном огне, слушал людские мольбы и наконец дождался предательства от своего народа. На шею бога были наброшены канаты, сзади его подпирали шесты, а внизу ждали катки из толстых бревен, на которых его, уже поверженного, потянут к берегу и воде. Серебряные усы Перуна обвисли; он будто предчувствовал незавидную свою судьбу.
Вокруг суетились угрюмые воины, и было заметно, что никто из них не рад порученному делу. Но служба есть служба; князь и воевода приказали, значит, надо исполнять. Двадцать человек готовились тянуть канаты, еще столько же подпирали истукана сзади кольями. Остальные трудились над Сварогом и Ярилой.
Хайло спрыгнул с жертвенного камня, прошел, пачкая сапоги в золе, по угасшему кострищу и махнул рукой десятнику Путяте:
– Тяни! Толкай!
Ратники дружно ухнули и взялись на шесты и канаты. Перун покачнулся, затем огромный деревянный истукан начал крениться, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее. На площади среди народа поднялся вой и стон, люди навалились на дворцовую решетку, а варяжская стража принялась их отгонять. Наконец бог рухнул на катки с оглушительным шумом, серебряные усы обломились, и лицо Перуна, прежде суровое и грозное, стало жалким, как у обиженного ребенка. Поглядел на него Хайло и вспомнил другую статую, ту, что торчала безмолвным стражем у ворот Свиристеля. А еще вспомнились тощий седой волхв, которого он приласкал нагайкой, и его проклятие: мол, самое дорогое потеряешь! Скрипнул зубами сотник и пробормотал:
– Шельмовство и дурость, а боле ничего… – Потом крикнул: – Перуна к берегу тащить, а остальных валите на катки! И поживее, орлы! Шевелитесь!
Истукана вместе с обломленными усами поволокли вниз, к речному берегу. Команды пускать богов по воде или рубить на дрова не поступало, воевода велел складывать дубовых идолищ на пристани, где поджидали два плотника и чиновник казначейства. Долотом выковыряли янтарные глаза Перуна и остатки усов, взвесили, записали в книгу, погрузили в сундук на телеге. Ратники уже тащили вниз Сварога.
Площадь была что кладбище, полное баб, мужиков и детишек, потерявших близких в кровопролитном сражении. Крик стоял такой, что грохот падающих истуканов был почти не слышен. Выкликали имена богов, плакали, вопили: «Перун, отец родной!», «Ярила, солнце красное!», «Велес, кормилец!», «Жива, мать, на кого нас покидаешь?», «Сварог, батюшка!». Вопили и рыдали так, будто с упавшим Ярилой солнце и впрямь закатилось навеки, а после свержения Живы и Велеса земля перестанет родить, а скот передохнет. Люди трясли ворота и железные прутья решетки, старались прорваться к Капищу, но варяжские стражи не пускали, били прикладами по пальцам, по головам и куда придется. Снова забравшись на пустой уже Перунов камень, Хайло разглядел, как из дворца выкатывают пулеметы и выносят ящики с патронами. Затем раздался зычный голос воеводы Муромца, варяжские гвардейцы отступили на двадцать шагов, примкнули штыки и изготовились колоть и стрелять.
Кто-то вздохнул за спиной Хайла. Сотник оглянулся, встретив взгляд Чурилы. В глазах молодого ратника застыла боль.
– Полоснут по толпе, крови не оберешься, – буркнул он. – А зачем? Глупый у нас народец… Все одно, будет, как князь приговорил…
Тоска легла на сердце сотника, тоска и ярость, какой он прежде не испытывал. Даже на ассиров он так не гневался, не ярился даже в тот миг, когда умирал Хенеб-ка. Ассиры были чужими, были врагами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось, а тут свои готовились стрелять в своих.