Так он выражал удовлетворение, отчасти чтобы успокоить себя, что двадцать гиней были потрачены не зря (хотя его жена полагала иначе), отчасти чтобы объяснить эту сверхъестественную реальность жизни в прекрасном старом кедре, теперь поселившемся в рамке над рабочим столом.
Впрочем, воззрения мистера Биттаси на мир были, в общих чертах, строгими, если не сказать мрачными. Очень немногие угадывали в нем скрытую глубокую любовь к природе, которая подпитывалась годами, проведенными в лесах и дебрях Востока. Она была странной для англичанина, но, возможно, была обязана евразийским корням. Тайно, будто стыдясь, он лелеял в себе чувство прекрасного, которое с трудом вязалось с его обликом, более того, было необычайно сильным. Особенно же это чувство подкрепляли деревья. Он тоже понимал деревья, ощущал чувство родства с ними, возникшее, быть может, за годы, что он провел в заботе о них, охраняя, защищая, выхаживая, годы одиночества, проведенные среди этих великих тенистых существ. Конечно, он никому в этом не признавался, потому что знал мир, в котором жил. И от жены тоже в некоторой степени скрывал, понимая, что дерево встает между ними, понимал, что жена страшится и противится этой привязанности. Но чего он не знал или в какой-то мере не осознавал — степень ее понимания власти деревьев над всей его жизнью. Ее страх, как он полагал, был вызван годами, проведенными в Индии, когда внезапный зов на целые недели увлекал его прочь от жены в глубь джунглей, а она оставалась дома, представляя, что там могло его постигнуть. Это, конечно, объясняло ее инстинктивное сопротивление страсти к лесам, которая никак не отпускала его. И теперь, как и в те тревожные дни, она одиноко ждала, надеясь, что он вернется целым и невредимым.
Потому что миссис Биттаси, дочь протестантского священника, была женщиной, склонной к самопожертвованию, и в большинстве случаев находила обязанность делить с мужем все печали и радости совсем не обременительной, вплоть до самозабвения. Только в отношении деревьев она не так преуспела. Здесь трудно было смириться.
И Биттаси знал, к примеру, что она возражала против портрета кедра с лужайки возле их дома не из-за денег, что он заплатил за него, а именно потому, что картина зримо запечатлевала несходство их интересов — единственное, но коренное.
Художник Сандерсон зарабатывал не так уж много денег своим странным талантом; немногочисленные чеки выпадали нечасто. Редкие владельцы красивых или интересных деревьев хотели запечатлеть их отдельно от всего, а этюды, которые он делал для собственного удовольствия, художник оставлял у себя. Даже если находились на них покупатели, он не желал с ними расстаться. Только очень немногим, особо близким друзьям, можно было взглянуть на эти работы, поскольку Сандерсон не любил выслушивать поверхностную критику дилетантов. Нельзя сказать, что он не допускал иронии над своей техникой — скрепя сердце, он мог это принять, — но ремарки о личности самого дерева легко могли ранить или разозлить его. Художника возмущало малейшее замечание относительно них, будто оскорбляли его личных друзей, которые не могут за себя постоять. И сразу кидался в бой.
— Как все-таки удивительно, — сказала одна женщина, которая понимала, — что у вас получилось изобразить этот кипарис с характером, ведь на самом деле все кипарисы совершенно одинаковы.
И хотя в этой верной мысли чувствовался привкус расчетливой лести, Сандерсон вспыхнул, будто она выказала неуважение его близкому другу. Он резко прошел мимо нее и развернул картину лицом к стене.
— И правда странно, — грубо ответил он, передразнивая ее глупые интонации, — что вы воображаете, будто у вашего мужа, мадам, есть какой-то характер, ведь на самом деле все мужчины совершенно одинаковы!
Так как единственное, что выделяло ее мужа из толпы, были деньги, из-за которых она и вышла за него, отношения Сандерсона с этой семьей прекратились бесповоротно. Может быть, подобная чувствительность и была патологической, но в любом случае путь к его сердцу лежал через деревья. Сандерсона можно было назвать влюбленным в деревья. Он, несомненно, черпал в них глубокое вдохновение, а источник человеческого вдохновения, будь то музыка, религия или женщина, никогда не выдерживает критики.
— Я действительно полагаю, что это несколько расточительно, дорогой, — сказала миссис Биттаси, глядя на чек за картину, — когда нам так нужна газонокосилка. Но если это доставляет тебе такое удовольствие…
— Он напоминает мне один день, София, — отозвался пожилой джентльмен, сначала с гордостью взглянув на нее, а потом с любовью на картину, — давно прошедший день. Напоминает другое дерево — на весенней лужайке в Кенте, птиц, поющих в кустах сирени, и девушку в муслиновом платье, терпеливо ожидающую под кедром… Не тем, что на картине, но…
— Я никого не ждала, — возмущенно ответила она, — я собирала еловые шишки для камина классной комнаты…
— Еловые шишки, моя дорогая, не растут на кедрах, а камины в классных комнатах в дни моей юности не топили в июне.
— И все же это не тот кедр.
— Он заставил меня полюбить все кедры, — сказал он, — и напоминает, что ты все еще та самая юная девушка…
София пересекла комнату, подойдя к нему, и они вместе выглянули в окно, где над лужайкой у их загородного дома в Хэмпшире в одиночестве возвышался шероховатый ливанский кедр.
— Ты, как всегда, весь в мечтах, — мягко сказала она, — и мне ни капельки не жалко потраченных денег, правда. Только вышло бы правдивее, будь это портрет того дерева, не так ли?
— Его повалило ветром много лет назад. Я проезжал там в прошлом году — не осталось и следа от него, — с нежностью ответил он.
И тогда она, успокоенная его словами, приблизилась к картине, написанной Сандерсоном с их кедра на лужайке, и тщательно вытерла пыль. Она прошлась по всей раме своим носовым платочком, привстав на цыпочки, чтобы дотянуться до верхнего края.
— Что мне нравится больше всего, — сказал старик самому себе, когда жена вышла из комнаты, — то, как художник делает дерево живым. Жизнь таится во всех деревьях, но кедр, безусловно, открыл мне это первый, — деревья обладают неким свойством, позволяющим им осознавать мое присутствие, когда я близко и смотрю на них. Кажется, я почувствовал это тогда, потому что был влюблен, а любовь открывает жизнь повсюду.
Он взглянул на ливанца — угрюмый, раскидистый, тот неясно вырисовывался в сгущающемся сумраке. В глазах Биттаси проскользнула странная задумчивость.
— Да, Сандерсон увидел его таким, как есть, — пробормотал он, — мрачно грезящим своей смутной, скрытой жизнью на границе леса, и так же непохожим на то, другое дерево в Кенте, как я, скажем, на викария. Оно тоже совсем чужое здесь. И я о нем на самом деле не знаю ничего. Тот, другой, кедр я любил; а этого старину уважаю. Хотя как друга — да, вполне по-дружески. Сандерсон передал это довольно точно. Он увидел.
— Хотелось бы узнать этого человека получше, — добавил он. — Я бы спросил у него, как он смог увидеть так ясно, что дерево находится между домом и лесом — ближе к нам, чем к массе деревьев позади него — посредник в некотором роде. Вот этого я никогда раньше не замечал. А теперь вижу — его глазами. Оно стоит, как страж — или, скорее, как защитник.