Кентавр | Страница: 91

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Лишь человек с очень живым воображением, сосредоточенным на этих людях, мог такое подметить, но для О’Мэлли все казалось ясным как день. Но с уверенностью начало расти чувство, что убежище, к которому они стремились, окажется спасением и для него, с той лишь разницей, что они были твердо убеждены, а он еще колебался.

И все же, несмотря на испытываемую тягу к ним, воображаемую или открытую, ему было нелегко подойти и заговорить с великаном. Полтора дня О’Мэлли лишь наблюдал. Столь сильное притяжение побуждало к осторожности, поэтому он выжидал. Но благодаря неослабному вниманию и наблюдательности он, казалось, всегда знал, где они находятся и чем заняты. Инстинктивно он чувствовал, в какой части корабля их можно найти — чаще всего они стояли, опершись на поручни на носу, глядя на вспененную винтами парохода воду, либо мерили шагами корму поздним вечером или ранним утром, когда там никого, кроме них, не было, или же устраивались рядышком где-нибудь в уголке на верхней палубе и смотрели на небо и на море. Манера ходьбы также отличала их от прочих — свободная, раскованная, размашистая, тяжеловесная и в то же время необъяснимым образом грациозная и очень быстрая. И эта скорость перемещения как бы уравновешивала впечатление массивности. Их вид говорил, что палубы судна им страшно тесны.

И вот, когда миновали уже Геную и находились на полпути к Неаполю, наконец представилась возможность познакомиться ближе. Вернее, не в силах больше противиться, О’Мэлли нарочно подстроил встречу. Хотя она представлялась столь же неизбежной, как восход солнца поутру.

Мистраль перестал дуть, но вслед за ним пришли дожди, море было неспокойно. Корабль окутал запах с берега — так пахнет мокрая дубовая листва, когда ветер раскачивает кроны деревьев после сильного ливня. В час перед ужином палубы были сырые и скользкие, поэтому там сидела под навесом только пара закутанных в плед пассажиров в шезлонгах. Следуя внутреннему импульсу, О’Мэлли вышел из душной курительной комнаты на воздух. Уже стемнело, после яркого света пелена моросящего дождя застлала взор. Но лишь на миг, потому что первое, что он увидел, — это русского с сыном, которые двигались в направлении кормовых компасов. Огромной и сумрачной монолитной фигурой они уносились во тьму со скоростью, которая была несопоставима с их походкой. Тяжелой поступью они уходили все дальше. Уловив последний поворот широких плеч мужчины, О’Мэлли покинул навес и двинулся вслед. И хотя они не подали вида, он почувствовал, что они знали о его приближении и даже приветствовали его.

Когда он подошел совсем близко, качнувшееся судно бросило их друг другу в объятия, и мальчик, полускрытый плащом отца, выглянул из-под полы и улыбнулся. Свет из окна кают-компании слабо освещал его лицо. Ирландец увидел эту приветливую улыбку, после чего палуба качнулась снова и он полетел вперед. Поручни фальшборта не дали им упасть, а отец протянул руки, чтобы поддержать его. Все трое расхохотались. При ближайшем рассмотрении, как всегда, ощущение огромности исчезло.

Они не сказали друг другу ничего. Мальчик подошел к нему и встал слева, ирландец оказался посередине — так они и стояли, опираясь на поручни, и наблюдали, как фосфоресцировало Средиземное море с пенными гребнями.

Над морем сгустились сумерки, берег Италии был довольно далеко, вне пределов видимости: туман, поздний час, пустынность палуб и что-то еще, безымянное, замыкали этих троих в отдельный мирок. В голове О’Мэлли возникли было одно или два предложения, но он их так и не высказал вслух, да это было и не нужно. Его приняли без лишней суеты. Между ними существовала глубокая естественная приязнь, интуитивно уловленная еще в ту первую встречу, в Марселе. Инстинктивная, почти как между животными. А теперь жест мальчика, перешедшего к нему под бок, чему отец не воспротивился, выступил знаком полного доверия и привета.

А потом наступил один из тех великолепных, полных значения моментов, которые время от времени возникают в жизни, врываются, затопляют все барьеры, и вспыхивают, растворяя в пылающем свете тысячи порождений тени, обступающих нас со всех сторон. Нечто заточенное в нем вырвалось наружу и поднялось, как волна, неся с собой расширение жизни, ее «понимание». Оно, конечно, исчезло в следующее мгновение, но он успел уловить его последний отблеск, осветивший загадки его сердца и оставивший по себе толику ясности. Само понимание исчезло, не успев облечься в мысли и слова, но отблеск остался. Свет проник в подземные ходы его существа, сделав на долю секунды видимым некий ключ к его скрытым стремлениям к примитивному. И он отчасти осознал их.

И вот, когда он стоял меж этими двоими, постижение оказалось полнее, чем когда-либо раньше. Свойства отца — спокойствие, мирный настрой, неспешность, молчаливость — говорили о том, что его внутренняя жизнь протекает в иной области, необъятной и простой, накладывающей даже на его внешние проявления отпечаток огромных размеров, той области, где расстройства вульгарной, тщетной суеты современного мира просто не могли существовать — ни сейчас, ни когда-либо вообще. Никогда прежде не осознававший в точности, отчего современная жизнь представлялась ему столь ужасной, ирландец теперь, в присутствии этого простого существа, распространявшего вокруг ощущение величественной силы, понял это отчетливо. Человек этот был как дитя, но дитя доисторической эпохи, теперь совершенно позабытой, он не нес определенных черт возраста, а лишь состояния, предшествовавшего всем другим, — простоты в том благородном концентрированном смысле чудесного, что внушала благоговение. Стоять рядом с ним означало находиться возле ровного, мощного и беззвучно горящего пламени, питающего все более мелкие светильники, оттого что он находился вблизи центрального источника огня. О’Мэлли он грел, освещал, оживлял — делал цельным. Присутствие незнакомца поглотило его как бы единым глотком и перенесло в природу — природу, которая была живой. И человек являлся ее частью. Никогда прежде не был он столь близок к ней. Города и цивилизация унеслись прочь как сон, устыдившись. Солнце, луна и звезды придвинулись и коснулись его.

Это мгновенное понимание пришло к нему в присутствии великана, стоило вдохнуть атмосферу, окружающую его. Область, которой питался его дух, была в центре, а современные люди действовали, ведомые своим разрозненным поверхностным пониманием, на периферии. Он даже понял, как получалось, что внешне заметный размах их движений и походка выступали приметами этой внутренней сути. Неуклюжесть, неприспособленность, наполовину славная, наполовину жалкая, была физическим выражением отсутствовавшего стремления выучиться ужимкам духа, преподаваемым цивилизацией людям меньшего калибра. Она вызывала даже своего рода благоговение, потому что сейчас они на всех парах возвращались к себе домой, где их ждало убежище.

О’Мэлли почувствовал, что это движение захватывает и его, увлекая за собой…

И то исключительно глубокое удовлетворение, испытанное в компании этих двоих в первый же момент, О’Мэлли описывает как абсолютно новое ощущение для него — осознание своей «полноты». Мальчик коснулся его, и ирландец дал его руке обнять себя. По другую сторону возвышался отец мальчика. На секунду О’Мэлли охватила тревога, но она почти сразу уступила место пронзительному ощущению счастья. И вот уже больше не пассажиры парохода и не нравы современности отторгали их, а они сами отвергали этот мир — оттого, что знали лучший. Более того — они были в нем.