Кентавр | Страница: 92

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Затем, не оборачиваясь, великан заговорил, выговаривая каждое слово по-английски с сильным акцентом, медленно, словно прикладывая огромные усилия, чтобы сложить их в фразы.

— Ты… идешь… с нами? — будто заикаясь, произнес он.

Вернее, это больше походило на попытку выразить словами то, что обычно в них не нуждалось. Звуки голоса — густого баса — сливались с шумом моря внизу.

— Я направляюсь на Кавказ, — отвечал О’Мэлли, — в древние горы, чтобы там увидеть… найти…

Он хотел сказать намного больше, но слова замерли у него на устах.

Великан медленно наклонил голову. Мальчик слушал.

— А вы? — спросил ирландец, не понимая, отчего он весь внутри затрепетал.

Собеседник улыбнулся; невыразимая красота озарила в сумерках его бородатое лицо.

— Некоторые из нас… наши… — он говорил очень медленно, очень отрывисто, будто выламывая глыбы слов, — еще живут… там… А мы… теперь… возвращаемся. Так мало… нас… осталось…. И ты… пойдем… с нами…

VI

В духовном Царстве Природы человек везде должен искать подходящую ему местность и климат, занятие, свое особое окружение, чтобы культивировать свой рай в представлении; так должно быть. Рай рассеян по всей земле, вот почему его стало столь трудно распознать.

Человек начался с инстинкта и закончится им же. Инстинкт — порождение рая, он предшествует периоду самосознания.

Новалис

— Послушай, старина, — сказал он мне, — я расскажу тебе, потому что знаю — ты не поднимешь меня на смех.

Когда мы добрались до этого места его повествования, мы с ним лежали под большими деревьями на берегу Круглого пруда [62] , причем его непосредственный рассказ выходил гораздо красочнее, чем я могу здесь передать. О’Мэлли был в состоянии редкой открытости, возбужденный, с непокрытой головой, краешек обтрепанного галстука выбивался из его еще более обтрепанного жилета. Один носок спустился неряшливо на ботинок, оставив незакрытую полоску голой лодыжки.

От берега пруда доносились детские голоса, будто совсем издалека, силуэты нянюшек и колясок с младенцами, казалось, тронуты какой-то нереальностью, лондонские башни были облаками на горизонте, а городской шум — шумом волн. Я видел перед собой лишь палубу парохода, серое туманное море и две неуклюжие фигуры, вместе с моим приятелем склонившиеся над волнами, опершись на парапет фальшборта.

— Ну же, продолжай! — подбодрил я его.

— Большинству людей это может показаться невероятным, но клянусь тебе всем святым, я просто ног под собой не чуял, никогда не ощущал ничего подобного. Сознание этого гиганта полностью меня обволокло. Благодаря ему весь неодушевленный мир — море, звезды, ветер, леса и горы — представились мне живыми. Вся благословенная вселенная была сознательной, и он выступил прямо из нее — за мной. Я понял о себе то, чего никогда не мог понять прежде, даже стараясь сделать вид, что этого нет вовсе: в особенности ощущение оторванности от рода людского, неспособности отыскать никого, кто говорил бы на моем языке. Понял, отчего я так отчаянно одинок, отчего так страдаю…

— Да, приятель. Ты всегда был нелюдим, — решил я чуть подбросить дровишек в костер его энтузиазма, который на самом пороге рассказа вдруг, судя по выражению его голубых глаз, едва не угас. — Расскажи. Обещаю, что не пойму тебя превратно, по крайней мере, попытаюсь разобраться.

— Благослови тебя Господь, — ответил он с пробудившейся надеждой, — верю, ты постараешься. Во мне всегда крылось нечто примитивное, дикое, отталкивавшее от меня людей. Я же иногда пытался притушить его несколько…

— Разве? — рассмеялся я.

— Говорю «пытался», оттого что боялся — вот-вот оно вырвется наружу и разнесет мою жизнь в клочки: одинокое, неукротимое, чуждое городам, деньгам и всей удушающей атмосфере современной цивилизации. И спасался, уходя в дикие и свободные места, где ему открывалось пространство для дыхания, а мне не угрожала опасность угодить в сумасшедший дом, — тут он рассмеялся, но слова эти были совершенно искренни, так он и думал. — И знаешь, разве я тебе не говорил уже не раз? Дело тут вовсе не в упрямом эгоизме, а также не в «вырождении», как о том толкуется в их драгоценных научных трактатах, потому что, будь я проклят, если для меня это не самая что ни на есть живая жизнь, там я чувствую себя просто великолепно и готов горы свернуть. Оттого я стал изгоем и… и…

— Значит, это куда сильнее зова дикой природы, верно?

Он снова фыркнул.

— Так же верно, как то, что мы сейчас сидим тут на покрытой сажей лондонской травке, — воскликнул он. — Этот хваленый «Зов дикой природы», о котором столько болтают, всего лишь желание чуть поразмяться, когда наскучивает городское прозябание и хочется покуролесить, чтобы выпустить пар. То, что чувствую я, — голос О’Мэлли посерьезнел и понизился, — явление совсем иного порядка. Это сущий голод, необходимость насытиться. Им требуется выпустить пар, а мне потребна пища, чтобы не умереть от голода.

Последнее слово он прошептал, приблизив губы к моему уху. В воздухе повисло молчание. Я первым нарушил его.

— Значит, это не твой век! Это ты хочешь сказать? — кротко предположил я.

— Не мой век?! — С этими словами он принялся рвать пучки сухой травы и подбрасывать их в воздух, чем, признаюсь, удивил меня. — Да это даже не мой мир! И я всеми фибрами души ненавижу дух современности со всеми его дешевыми изобретениями, прессом фальшивой всеохватной культуры, убийственными излишествами и жалкой вульгарностью, когда недостает истинного чувства прекрасного понять, что маргаритка куда ближе к небесам, чем воздушный корабль…

— Особенно когда такой корабль падает, — рассмеялся я. — Полегче, приятель, полегче, не стоит преувеличениями портить борьбу за правое дело.

— Конечно, конечно, но ты ведь понимаешь, что я имею в виду, — рассмеялся он вслед за мной, хотя лицо его вновь посерьезнело, — да много чего еще можно было бы сказать… Так вот, эти русские прояснили для меня ту непонятную, бурлившую во мне до сих пор без всякого выхода тягу к дикости. Как — я и сам не могу объяснить, поэтому не спрашивай. Но все благодаря отцу, его близости, проникнутому сочувствием молчанию, его личности, полной жизненной силы, не усеченной из-за необходимости контакта с заурядными людишками, обходившими его стороной. Его простое присутствие пробудило во мне непреодолимую тягу к земле и природе. Он казался живой ее частью. Такой великолепный и огромный, но — черт меня побери, если я знаю как.

— Он ничего не говорил, что помогло бы это прояснить?

— Ничего, кроме того, что я уже пересказал, неуклюже выразив с помощью нескольких современных слов. Но в нем самом истинность моего стремления находила подтверждение тысячекратно. Благодаря ему я понял, что подавлять его было бы неестественно, более того, было бы проявлением трусости с моей стороны. Ведь, собственно, речевой центр в мозгу — относительно недавнее образование в процессе эволюции, и говорят, что…