Запределье. Осколок империи | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Добил его анонимный донос, утверждающий, что он, тогда еще никакой не комдив, а просто командир красного отряда, в июне 1921 года предательски дал уйти от пролетарского возмездия белогвардейскому отряду. За какие такие посулы и блага позволил он скрыться боевому отряду классового врага от карающей рабоче-крестьянской руки, так и осталось для него неизвестным: ровные машинописные строки поплыли перед глазами сразу, как только он узнал плавные, округлые, тщательно выверенные обороты, словно копирующие манеру речи хорошо известного ему человека.

Которого он считал товарищем, если не другом.

И тогда он подписал все. И признания в работе на английскую, японскую и почему-то румынскую разведки, и списки ничего не говорящих ему фамилий, и целые «мемуары», якобы записанные с его слов… Видимо, карательная машина несколько запнулась при виде такой покладистости, и вместо стандартного расстрела «изменник родины» получил всего лишь десять лет лагерей. Даже с правом переписки. И невиданное дело — удостоился перед самой отправкой в «места не столь отдаленные» короткого свидания с женой.

Чернобров был рад, что ее, кажется, совсем не коснулись его «неприятности». Привлекать гражданку Чернобров, как ЧСИР, никто, похоже, не собирался. Но радость эта рассеялась без следа при первых же словах супруги. Вера Семеновна держалась суховато и не выказала особенного удовольствия от последней встречи с мужем, превратившимся за несколько месяцев, проведенных на Лубянке, в собственную тень. Ее больше интересовала его подпись на заявлении о разводе, которое она принесла с собой. Но это было вполне оправданно: связывать себя с попавшим в жернова НКВД человеком в столь неспокойное время — глупость. А завести общих детей они как-то не нашли времени. Поэтому бывший комдив, почти не глядя, подмахнул бумагу, возвращающую женщине, делившей с ним постель почти три года, девичью фамилию — Пинская — и почти что девический, свободный статус. Про имущество он даже не подумал тогда — наверняка все конфисковано…

Наградой ему было лишь вскользь оброненное «спасибо» и неопределенный жест изящной ручкой, туго обтянутой перчаткой…

Тарас Охримович не собирался жить. Он думал лишить себя жизни при первом же удобном случае — к чему она, если разрушено все: семья, карьера, планы на будущее. Зачем продлевать свое существование, если родные партия и государство не просто предали его, верой и правдой им служившего, но и заставили предать других. Оставалось лишь выбрать доступный и надежный способ да дождаться, когда охрана отвлечется. Как он жалел, что нет при нем его верного именного кольта, врученного еще в далеком двадцать третьем самим товарищем Фрунзе… Но и без него оставалось немало верных способов.

Но кто же мог подумать, что жизнь окажется такой привлекательной штукой даже в нечеловеческих условиях лагерей? Мысль о самоубийстве отодвигалась все дальше и дальше, вытесняемая повседневной борьбой за выживание, пока не осталось лишь одно: жить! Выжить любой ценой, не сгинуть в безвестности от воровской заточки, не сгнить заживо от фурункулеза, не превратиться в человеческий отброс, унижаясь ради мороженой картофелины, не… Миллион «не» и только одна надежда: дожить до освобождения и своими руками покарать иуду.

Организм, казавшийся в прежней жизни стальным, давал сбой за сбоем. На какой-то из пересылок бывший комдив подхватил тиф и непременно умер бы, если бы не помощь друга. Некогда бывшего смертельным врагом.

Он узнал его, выплыв на какое-то время из горячечного бреда, и посчитал порождением болезни. В самом деле: откуда в бараке взяться тому казаку, с которым сшибся когда-то в сабельном бою? Чей клинок оставил отметину на всю жизнь, распоров щеку. Правда, в бреду он явился вовсе не тем молодым рубакой с русым чубом из-под сбитой набекрень фуражки, а сильно постаревшим, почти неузнаваемым жилистым мужиком за сорок. Но не обманешь, не обманешь горячечный морок — глаза остались прежними…

Чернобров пытался избавиться от назойливого призрака: отворачивался, сцеплял зубы, чтобы не принимать от него удивительно реальное питье и еду, даже хотел задушить, и задушил в своем воображении, стиснув вражескую глотку могучими руками… Но на деле не смог и пальцем шевельнуть…

— Чего припух, сволочь? — мордастый конвоир остановился на краю котлована, носком начищенного сапога скинув в воду ком земли. — В карцер захотел?

Тарас с трудом отклеился от мокрой стены и вонзил лопату в грунт. До полудня было еще ох как далеко…

2

— Вот уж не было печали, Ванька, в такую даль тащиться, — ныл Николай Мякишев, плетясь за дружком, шагающим в направлении одному ему известном. — Вот заблудимся тут или тигра нас сожрет… Мне один местный рассказывал, что тигров этих здесь — пропасть! Чуть зазеваешься…

— Не бухти, — бросил через плечо Иван Лапин, давно уже пожалевший, что взял с собой приятеля. — Врет твой местный.

— Ага, врет… Я сам клык видал. Большущий — сантиметров тридцать длиной. Острый! Как ятаган турецкий! Чиркнет такими клыками по горлу и все — пишите письма.

— Не будет тебя тигр жрать.

— Почему это? — обиделся неизвестно на что Лапин.

— А хищники дерьмо не едят! — захохотал Иван, довольный, что подколол простачка.

— Пошел ты… — окончательно обиделся Николай и надолго замолчал.

Но когда рядом только один человек, хотя бы и надоевший за прошедший год хуже горькой редьки, а вокруг на десятки километров сплошное безлюдье, на разговор тянет как бы само собой. Пусть знаешь, что сбитое дыхание потом еще аукнется тебе, когда полупустой «сидор» на спине превратится в десятипудовую гирю, ноги ни в какую не захотят сделать еще шаг вперед, а до вожделенного привала еще будет как до победы коммунизма… И Мякишев снова завел свою шарманку:

— Знал бы, что так далеко, да все в гору — нипочем не пошел бы с тобой, Ванюха. Да и протаскаемся тут без толку, а жрать потом на что? Тут ведь не как при Советской власти — задарма никто не накормит…

— Ну и нуда ты, Колька, — обернулся на ходу Иван. — Знал бы, что такой бабой стал, — нипочем бы с собой не взял. Горбаться тут на руднике на дядю.

— На дядю, не на дядю, — резонно заметил Николай. — А на хлеб да на крышу над головой имели. Ну и на прочие удовольствия…

Он припомнил разбитную деревенскую вдовицу, дорогу к которой натоптал еще по осени, и сглотнул слюну.

«Ну и что с того, что к ней целая очередь, будто в сельпо, — подумалось мужику. — Баба чистая, справная, дело это уважает… Опять же, и самогон у нее завсегда имеется, и закусить чего… И с фасада не страшно взглянуть. Да и с тыла тоже…»

Перед мысленным взором встала румяная, крепкая, что называется — в самом соку, вдовушка. Всегда привечала, никогда не гнала… Хитрущая бабенка: вроде бы и знаешь, что не первый у нее, и даже не сто первый, а все равно — ноги сами идут по знакомой тропке… Привораживала она мужиков, что ли? Говорят, что бабы способы всякие знают.

— Про Танюху, что ли, вспомнил? — опять поддел приятеля Ванька-зараза. — Знатная баба, одобряю! Во всех ракурсах знатная! Помню, было дело…