— Его… его вдохновили на это.
— А. — Монстролог закивал. — Это был фон Хельрунг, не так ли? Фон Хельрунг велел ему пойти…
— Предложил.
— И, будучи послушной собачонкой, Джон пошел.
Она напряглась.
— Я зря трачу время, да? — спросила она.
— Я спрашиваю по делу, Мюриэл. Как давно он пропал?
— Почти три месяца назад.
— Тогда да, ты зря тратишь здесь время. Я ничего не могу сделать — ни для тебя, ни для Джона. Твой муж мертв.
Хотя в ее глазах блестели слезы, она не расплакалась. И хотя всеми фибрами души она ощущала отчаяние, она стойко встретила его суровое утверждение. Может быть, мужчины и более сильный пол, но женщины сделаны из гораздо более крепкого материала!
— Я отказываюсь в это верить.
— Ты обманулась с верой.
— Нет, Пеллинор, не с верой. А с надеждой, что единственный человек, к которому, как я думала, я могу обратиться… к которому Джон мог бы обратиться…
Уортроп кивнул. Он отвел взгляд от ее прекрасного огорченного лица и заговорил в хорошо знакомой мне глухой лекторской манере:
— Однажды в Андах, в лагере на склоне горы Чимборазо, я лицом к лицу столкнулся с взрослым самцом астоми — существа с поразительной способностью кричать на таких децибелах, что рвались барабанные перепонки. Я видел, как после столкновения с ним у людей в буквальном смысле из ушей вытекали мозги. Он случайно забрел в наш лагерь глубокой ночью, и мы с ним были одинаково удивлены встрече. Нас разделяли какие-то полметра, и мы просто смотрели друг на друга. У меня был револьвер, у него — рот, и мы в любой момент могли ими воспользоваться. Так мы простояли несколько напряженных минут, пока я наконец не сказал: «Ну, дружище, я согласен не открывать огонь, если ты согласишься придержать свой язык!»
Смысл этой импровизированной притчи не ускользнул от дамы. Она медленно кивнула, поставила чашку и встала с кресла. Хотя она не двинулась ни к одному из нас, монстролог и я отпрянули. Есть красота, которая ласкает как луч весеннего солнца на щеке, а есть красота, которая ужасает как вопль Озимандиаса, [3] порождая отчаяние.
— Я дура, — сказала она. — Ты никогда не изменишься.
— Если ты надеялась на это, то да, ты совсем глупая.
— Не только я. Мне жаль тебя, Пеллинор Уортроп. Ты это знаешь? Мне жаль тебя. Самый умный человек, которого я когда-либо встречала, но также самый тщеславный и мстительный. Ты всегда был немного влюблен в смерть. Удивительно. Я думала, ты ухватишься за возможность еще раз встретиться с ней лицом к лицу. Ведь это единственное, ради чего ты избрал свою омерзительную профессию.
Она повернулась и быстро вышла из комнаты, прижав ладонь к губам, словно останавливая другие готовые слететь с них слова.
Я взглянул на доктора, но он отвернулся; его лицо было наполовину в тени, наполовину на свету. Я поспешил за Мюриэл Чанлер и помог ей надеть накидку. Когда я открыл входную дверь, от порыва ветра по полу вестибюля заскакали капли дождя. На углу, сквозь серую пелену дождя, я увидел блестящую от воды черную двуколку, скрючившегося на своем насесте возницу, переливающуюся на свету головную упряжь большой ломовой лошади.
— Было приятно познакомиться с тобой, Уилл, — сказала миссис Чанлер перед тем, как выйти. Она коротко коснулась ладонью моего плеча, — Я буду молиться за тебя.
В гостиной доктор не шевелился; не пошевелился он и когда я вернулся. Я минуту простоял в ужасной тишине, не зная, что сказать.
— Да? — тихо сказал он.
— Миссис Чанлер уехала, сэр.
Он не ответил. Он не двигался. Я взял поднос, ушел на кухню, вымыл фарфор и поставил в сушку. Когда я вернулся, доктор все еще ни на дюйм не сдвинулся с места. Я и прежде наблюдал это десятки раз: молчаливость Уортропа возрастала в прямой пропорции к глубине его переживаний. Чем сильнее были его чувства, тем меньше он раскрывался. Его лицо было безмятежным — и пустым — как маска смерти.
— Да? Что теперь, Уилл Генри?
— Не хотите ли пообедать, сэр?
Он ничего не ответил. Он оставался на своем месте, а я — на своем.
— Что ты сейчас делаешь? — спросил он.
— Ничего, сэр.
— Извини меня, но ведь ты мог бы делать это практически в любом месте?
— Да, сэр. Я… Я буду это делать, сэр.
— Что? Что ты будешь делать?
— Ничего… Я буду ничего не делать в каком-то другом месте.
Крик раздался вскоре после четырех следующим утром, и я, разумеется, откликнулся. Я нашел доктора в его комнате, безудержно трясущимся под одеялами, словно в лихорадке. Его лицо было белым, как у трупа. Пот блестел у него на лбу и искрился на верхней губе.
— Уилл Генри, — прохрипел он. — Почему ты не в постели?
— Вы звали меня, сэр.
— Звал? Не помню. Сколько времени?
— Начало пятого, сэр.
— Начало пятого — утра?
— Да, сэр.
— А кажется, что гораздо раньше. Ты уверен?
Я сказал, что уверен, и опустился в кресло рядом с его кроватью. Какое-то время мы провели в молчании, он — трясясь, я — зевая.
— Боюсь, я простудился, — сказал он.
— Не позвать ли доктора, сэр?
— Или это из-за утки. Насколько старая была эта утка, Уилл Генри? Возможно, она была порченая.
— Я так не думаю, сэр. Я тоже ее ел, и я не заболел.
— Но ты дитя. У детей более крепкие желудки. Это известный факт, Уилл Генри.
— Я думал, что утка была очень хорошая, сэр.
— Да уж. Ты так обжирался, что можно было подумать, что ты целую неделю ничего не ел. Я много раз тебе говорил, Уилл Генри: или человек контролирует свой аппетит, или аппетит контролирует его. Ты ведь знаешь, что Данте посвятил неконтролируемым желаниям больше одного круга ада. За свои плотские злоупотребления тебя бы поместили в третий круг, где ты лежал бы в полной тьме, а сверху с небес на тебя сыпалось бы дерьмо.
Я кивнул.
— Да, сэр.
— «Да, сэр»… Тебе нравится такая перспектива, Уилл Генри? С дерьмом, которое льется на тебя целую вечность?
— Нет, сэр.
— Но ты не это сказал. Ты сказал «да, сэр», будто соглашаясь с такой перспективой.
— Я соглашался с вами, доктор Уортроп, а не с идеей дерьма.
— «С идеей дерьма»… Уилл Генри, я начинаю думать, что ты слишком послушен. Это в твою пользу — и, конечно, в мою пользу. Лесть помещает тебя в восьмой круг, где ты барахтаешься в реке собственных экскрементов.