— Матвей Степанович, — сказал Пушкин как только мог терпеливее. — Сложилось так, что я к вам по делу… Касающемуся именно этих статуй. Не расскажете ли подробнее, каковы они и где размещены? Ведь они уже размещены, я полагаю?
— Да, разумеется, буквально только что… Но я плохо понимаю, признаться… Какие тут могут быть дела?
— Это пари, — в приступе озарения сказал Пушкин. — Речь идет о моем добром знакомом, я не могу называть имен сейчас… Но поверьте, в случае проигрыша последствия могут быть самыми плачевными…
— Да полно, полно, успокойтесь! — добряк Башуцкий замахал руками. — Можно подумать, я не был молодым… Все я понимаю: эти ваши затеи, пари на английский манер… Что, высоки ставки?
— Речь может даже идти о человеческой жизни, — сказал Пушкин.
— Ну, коли так… в чем там дело, что стряслось?
— Я вижу, у вас рисунки… — сказал Пушкин, указывая на стол. — Это они и есть, те статуи, я полагаю? А где они размещены? Вам известно?
— Помилуйте, как это может быть неизвестно? — сказал Башуцкий горделиво и даже приосанился. — Я, некоторым образом, причастен… Со мной советовались, разумеется…
— И что же?
— Извольте. — Он потащил из-под бумаг длинный рулон веленевой бумаги, привычно развернул. — «Дриада» — вот она, на рисунке — у грота в Екатерининском парке. «Сатир», как ему и подобает — на дорожке за Арсеналом, в чащобе, так сказать, хе-хе… «Крестьянки», как им опять-таки более всего приличествует — у Эрмитажной кухни. «Грация с…»
— Подождите, — сказал Пушкин, довольно бесцеремонно вытягивая из стопы один рисунок (Башуцкий страдальчески и удивленно поднял брови, но смолчал). — Вот это кто?
Определить величину изображенной на рисунке фигуры, а также материал, из которого она создана, не представлялось возможным — но выглядела она, Пушкину показалось, как-то зловеще. По сравнению с идиллическими крестьянками, глуповатым сатиром и прочими безобидными персонажами: человек в кирасе, с непокрытой головой и длинной прической рыцарских времен, с лицом злым, хищным, крючконосым. В руке он держал внушительный длинный меч, выставив правую ногу вперед с таким видом, словно намеревался решительно нанести удар, без оглядки на последствия.
— Ага, вкус у вас есть, и чутье тоже… Бронзовый кондотьер, предположительно работы кого-то из учеников Леонардо. Полагают также, что это не отвлеченная абстракция, а точный портрет знаменитого Пьетро ди Чирозе по прозвищу «Кабан», который в четырнадцатом столетии…
— Где он установлен? — совсем невежливо прервал Пушкин.
— Это и есть предмет пари?
— Матвей Степанович!
— Ну ладно, ладно, я же вижу, вы сам не свой, что-то серьезное среди ваших молодых друзей затеялось… Кондотьера установили у Руины. Не возле кухни — Руины, а возле Фельтоновской Руины, являющей собой умышленное подобие развалин готического замка… Ну да вы знаете, вы же лицеист, что вам рассказывать про Сарское… У Фельтоновской Руины, аккурат посередине меж нею и чугунными воротами, у дорожки…
— Излюбленное место вечерних прогулок государя… — сказал Пушкин медленно, чувствуя, как внутри все холодеет.
— Именно, — кивнул Башуцкий. — Государь лично одобрил это место для статуи, синьор кондотьер ему определенно пришелся по душе. Да и господин Гордон приложил усилия…
— Какой еще Гордон? — спросил Пушкин стеклянным голосом.
— Вы разве не знакомы? — удивился Башуцкий. — А он о вас отзывался в самых превосходных выражениях, так, как говорят о хорошо знакомом человеке, вот я и решил… Англичанин. Мистер Джордж Гордон, из Королевской академии наук. Приехал к нам изучать архитектурное дело и ландшафтные парки… а впрочем, оказалось, что он сам достаточно поднаторел в этих делах, и его, как-то очень быстро так получилось, привлекли к планировке и размещению… Государь им доволен, он и сейчас в Сарском… Александр Сергеич!
Пушкина уже не было в кабинете. Снова шляпа и трость буквально выхвачены из рук лакея, снова он выскочил на улицу и опомнился, увидев мирно шествовавших прохожих, ни о чем не подозревавших.
Мысль работала лихорадочно. Граф Бенкендорф? Там же, в Сарском Селе, он должен уже приехать. Вяземский отправился в Москву по своим собственным делам. Дуббельт… а чем, собственно, может сейчас помочь Леонтий Васильевич? Вместе ужаснуться, вместе броситься в Сарское… Нет времени!
Извозчик выжидательно поглядывал с облучка. Прыгнув в хлипконькую пролетку, так, что она отчаянно накренилась и не сразу выправилась, Пушкин распорядился:
— Гони на Гороховую, к дому Красинского!
— Где эскадрон расквартирован? — невозмутимо поинтересовался «ванька».
— Именно, — нетерпеливо сказал Пушкин. Не вытерпев, взмыл с сиденья и ткнул извозчика кулаком в жирный загривок: — Гони, кому говорю! Душу выну!
— Так бы сразу и говорили, барин… — протянул извозчик, подхлестывая лошадку и горяча ее какими-то особыми кучерскими словечками, имевшими хождение лишь среди этой разновидности человеческого рода, а прочим абсолютно непонятных. — Сделаем в лучшем виде…
Расквартированный на Гороховой жандармский эскадрон как раз и был выделен в распоряжение Особой экспедиции — и состоял, как легко догадаться, из людей понимающих. Поскольку Особая экспедиция не вчера была учреждена и кое-какие дела, неизвестные остальному миру, за ней числились, все в эскадроне, от командира до последнего нестроевого служителя, прекрасно знали, в чем тут секрет. К тому же — как давно уже с удивлением и некоторым стыдом открыл для себя Пушкин — рядовые, самое что ни на есть простонародье, к иным вещам и явлениям относились не в пример серьезнее, нежели те самые образованные, материалистически настроенные люди из общества…
Часовой при будке его прекрасно знал, а потому пропустил без малейших придирок. Атмосфера на обширном дворе царила самая умиротворяющая: стояла тишина, в глубине, в конюшне, иногда всхрапывали лошади, у крыльца сидел толстый серый щенок, не видно было ни души, тянуло свежим навозом и другими запахами, неотрывно связанными с конюшней, служащими обычно приметой самого мирного времени.
Пушкин пересек двор, свернул направо, поднялся по ступенькам в квартиру ротмистра Чаруты. На сунувшегося было что-то спросить денщика он рыкнул так, что бедный малый отпрянул в угол. Рванул дверь без всяких церемоний.
Ротмистр Чарута (греческого происхождения, в сражениях двенадцатого и последующих лет неоднократно отмечен, удивляться чему бы то ни было на свете решительно неспособен) поднялся ему навстречу из-за шаткого стола, высокий, с усами и кудрявыми бачками, румяный и невозмутимый.
А впрочем, невозмутимость его была напускной: присмотревшись, Пушкин увидел, что ротмистр встал так, чтобы заслонить спиной стол с черной высокой бутылкой, уже откупоренной, и фруктами на белой тарелке.
На румяной физиономии тут же отобразилось нешуточное облегчение, Чарута шумно вздохнул: