— Они не работают, — подумав, сказал я. — Оттого и бедны.
Отец Михаил вздохнул и опустил голову.
— Мужчины-цыгане, насколько мне известно, ходили просить работу. Кто конюхом, кто кузнецом. На мукомольне, знаю, спрашивали. Но им отказали.
— Почему? — удивился я.
— Потому что они цыгане. — Священник посмотрел на меня легко и как-то обыкновенно. — Кроме того, слухи о том, что среди них есть убийца, оказались страшнее их желания честно зарабатывать свой хлеб. Цыгане не могут устроиться на работу, потому что мы им ее не даем. Мы ненавидим их, потому что они не работают.
— Так как же мне быть с ними? — Теперь вздохнул и я.
— С кем?
— С цыганами. Вряд ли я смогу их полюбить.
— Полюбить — не значит стать им родным. Для начала достаточно просто перестать их ненавидеть. А потом сердце твое само подскажет, что делать.
Уходил я от священника с огромной сладкой морковкой, очищенной им специально для меня. Я грыз ее, не жалея зубов, и не испытывал к цыганам ни ненависти, ни любви. Я вообще теперь собирался найти Сашку и отправиться к заливу на рыбалку.
Мимо меня проходила молодая цыганка с мешком за спиной. Рядом с ней ковылял мальчишка лет пяти, в одних штанишках с дырой на колене. Рубашки на нем не было, и я хорошо видел его грязный живот, выпиравший вперед. Он был бос, и я удивился, как малыш без опаски ходит по дороге, на которую люди сыплют золу, сжигая в печке всякие доски. Чего-чего, а гвоздей и стекла на наших дорогах хватало.
Когда они поравнялись со мной, мальчишка бросился ко мне и выхватил морковку. Цыганка не сказала при этом ни слова. Они как шли мимо, так и двигались себе дальше, ни на мгновение не задержавшись. Произошедшее как-то не вписывалось в систему координат, только что расчерченных отцом Михаилом. Это совсем не соответствовало тому портрету миролюбивого цыганского народа, который написал для меня священник.
Я стоял посреди дороги и не ощущал ни ненависти, ни любви. Совершенно ясно чувствовал я вот что: меня обокрали. Цыгане. Нагло, средь бела дня вырвали еду изо рта.
Мой возраст мешал мне понять то, что я уразумел бы, если бы был на несколько лет старше. Ребенок, выхвативший у меня из руки морковку, просто хотел есть. Он вряд ли понимал, что поступает скверно. Его тревожил голод и потому, увидев еду, мальчишка машинально ею завладел. Другого способа насытиться он, вероятно, не видел.
Сейчас я верил не только священнику, но и своим глазам. А они объясняли мне, что цыгане плохие. Все существо мое протестовало, требовало возмездия и объяснения случившемуся. Но растолковать себе простую истину я в эту минуту не мог. Я был ошарашен потерей.
Я мог бы настигнуть наглеца и вернуть себе морковку. При всей своей тщедушности и трусости мне не составило труда расправиться с пятилетним мальчишкой. Я одолел бы цыганенка без особых хлопот, но рядом находилась его мама. Она была с ним заодно. Последнее обстоятельство отбивало у меня всякую охоту ввязываться в драку.
Артур вернулся за столик издалека, из сгустка прошлого, не разбавленного суетой прожитых лет, и нашел меня глазами. Он покачал головой, и только теперь я рассмотрел два маленьких стежка, которыми был прихвачен бездонный мир его воспоминаний — два белых волоса, едва заметных в рыжей прическе. Могу ли я сказать, что он был несчастен в своем прошлом? Нет, не могу, наверное.
— Знаете, у меня мерзнут в дождь руки. — Он стал медленно тереть ладони, как если бы превращал в пыль пепел сгоревшего письма. — Словно прошел по улице в сорокаградусный мороз… Меня это беспокоит, но только до тех пор, пока они не согреются. — Он сделал паузу, чтобы вернуться в тему. — Вот, вы знаете, я не могу привыкнуть к этой истории, хотя приключилась она давным-давно и великое множество раз всплывала в моей памяти. Я начинаю дрожать сразу, как вспомню о злосчастной морковке. Что же происходит? Почему мне, мальчику, которому с первых дней жизни вдалбливали, что брать чужое нехорошо, стало пронзительно плохо от потери?
— В чем же противоречие? — искренне удивился я. — Почему вам не поражаться тому, что так дерзко наступило на вашу пусть несовершенную, но мораль?
Артур шевельнул бровями.
— Но разве не я крал из чужих курятников яйца и картошку у соседа Миронова, поступая так же? И ведь не для утоления голода брал, а ради забавы. Ведь я при этом тоже на чем-то основывался, да? Я даже знаю, на чем именно: никто не узнает. Ведь я сделаю это так, чтобы не бросалось в глаза. Если из изобилия чужого взять немного, то это не доставит никому страданий только потому, что об этом никто не узнает. Точно так же воруют из кармана государства. Так чем же я был удивлен?
Второй раз отвечать на этот вопрос я не стал.
— Силой и дерзостью, — вытолкнул из себя Артур. — Теми самыми, с которыми совершалось похищение морковки. Указанием на то, что обкрадываемый слаб и беспомощен. Цыганенок тоже ведь не мог быть рассудительным. Но так же, как и я, даже не подозревая о существовании гносеологии, он почувствовал глубоко внутри себя, что за ним стоит сила — мать. Вот это рассудительное спокойствие, с каким применялась ко мне сила человека, более слабого, чем я, меня и смяло. Что-то отравительное, липкое пристало и уже не отпустило. А ведь мы сами ненавидели цыган и презирали их еще и потому, что за нами была сила — солдаты, милиция. Да и без них было больше. Мы имели право быть дерзкими и сильными, смять и уничтожить… Неважно за что. Да хотя бы за то, что цыгане не мыты, за попрошайничество, за их нелепые одежды, за язык, похожий на собачий перелай. За то… Вы когда-нибудь видели, как лошадь затаскивают в «Жигули»?
— Куда? — Я опешил, почти обалдел.
— Если лошадь взять за язык плоскогубцами и потянуть на заднее сиденье «Жигулей», то она туда сама заберется. А чтобы не останавливали гаишники, на голову ей можно повязать платок. Так цыган и ехал, пока не остановили все-таки.
Я расхохотался.
— За это тоже можно уничтожать, — Артур не выглядел удовлетворенным, как смотрятся люди, чья шутка возымела успех.
Он был подавлен.
— Вряд ли кто из нас, считающих себя самым догадливым народом, управится так с лошадью.
Не выкурив и половины сигареты, он вмял ее в пепельницу. Расторопный бармен тут же появился у столика. Сначала он высыпал содержимое пепельницы в ведро, а после протер ее тряпкой. Нетрудно было догадаться, что число пепельниц здесь соответствовало количеству столиков и он не мог заменить ее чистой. Поэтому его навязчивая вежливость мешала нам куда больше непосредственности голодной собаки, которую этот тип прогнал прочь.
— Я не мог рассуждать так в восемь лет, — заговорил Артур, когда бармен оставил нас в сомнительном покое — до следующих двух окурков. — Но убеждение, закачанное в меня условиями жизни, исподволь навязывало мне подсознательное: я живу среди людей, способных к насилию в отношении друг друга. Так, значит, все дело в силе? Она ли была первопричиной моего потрясения? — спросил он и внимательно вгляделся в мои глаза.