— Эй, Чернецкой!
Женя обернулся: в дверях голубой елисеевской гостиной, по утрам превращающейся в лекционную аудиторию, стояла группка молодежи из набирающего все большую силу в «Союзе поэтов» Гумилевского клана. Женя, разумеется, знал разговаривающих: приятную в общении Нину Венгерову, Митю Николаева, знакомого ему еще по передовой, члена ПВО, как и Женя, работающего в достаточно не-стесняющем «дисковском» обличье; не внушающего Жене особых симпатий восемнадцатилетнего Николеньку Чуковского, единственного студийца «Раковины», начинающего «отливать в красноту»…
— И его стихи дали устойчивую прямую!
— А мне кажется, что это ничего не доказывает: Блок говорил как-то папе, что пролетарские поэты — это принципиально новые люди… Почему Вы думаете, Нина, что критерием их талантливости могут быть составленные Николаем Степановичем по нашим канонам таблицы?
— С Вами бесполезно спорить, Николенька: Вы не слышите оппонента, ибо в ваших ушах гремит пресловутая «музыка революции»…
— О чем речь?
— Так, об очередном полуграмотном гении, которого хотят протащить в Союз.
— Пусть едет в Москву и вступает в «Кузницу». Но мне думается, что его не протащат: слава Богу, атмосфера Союза становится все определеннее…
— Кстати, Чернецкой! Вы знаете насчет Шкапской и Павлович?
— Я слышал, что мэтру они слегка надоели: вторая — «алеющими корветами», которые день ото дня становятся все бездарнее: после того как Блок сложил с себя полномочия власти, ей место не здесь, а на большевистской партийной работе. Кстати, милая дама скромно умолчала о том, что приехала сюда не только от «красного мага», но и по протекции Крупской, которая ей благодетельствует. Павлович не глупа и чувствует, что уместно выставлять напоказ, а что рискует не пройти… А первая — не далее как сегодня он говорил, что его раздражает ее физиологизм, но он скорее не обращает на нее внимания…
— О, так Вы не знаете тогда, в чем суть скандала! На вечере в Мариинском она прочитала свое новое стихотворение, кстати, на его включении настоял Александр Александрович… «Людовику XVII»… «Народной ярости не внове Уняться лютою игрой, Тебе, Семнадцатый Людовик, Стал братом Алексей Второй. И он принес свой выкуп древний…» Далее не помню — словом, принес. Я видела, что Николаю Степановичу стало дурно до тошноты — он даже побелел весь… Потом сказал только одно: «И эта женщина — сама мать». Видно, ему основательно запало очистить Союз от блоковских истеричек… Не знаю, зачем он привел сейчас эту не свою, а Кузьмина точку зрения — скорее всего, он с ней согласен, но когда Шкапскую принимали в Союз, предпочел не высказываться, чтобы ей не повредить. Не знаю, может быть, у него просто не было настроения об этом говорить. Даже — скорее всего.
— Нет, по-моему, Вы все перегибаете палку: почему Шкапская не может считать казнь Цесаревича нравственно оправданной?
— А почему Пяст, как-никак — один из лучших друзей Блока, после «Двенадцати» не подал ему руки? Смотрите, Чуковский…
— Признателен за намек. — Чуковский, круто развернувшись, вышел из гостиной в зеркальный зал.
— Там что-то намечается? — кивнув ему вслед, спросил у Венгеровой Женя.
— Сегодня — среда.
— Ах ну да, конечно.
— А Вы очень неважно выглядите, «князь-оборотень»… Вы не больны?
— Благодарю Вас, Нина, не думаю.
— У Вас очень сыро.
— Зато уютно: моя комната удивительно напоминает гроб. Впрочем, в «обезьяннике» [64] куда более сыро.
Сквозь распахнутые двери в зеркальный зал было видно, как обитатели и гости Дома искусств привычно проходят в зал и отделанную темным дубом гостиную. Женя увидел спускающуюся по широкой лестнице из своей комнаты наверху баронессу Икскуль, навстречу которой шел уже Ходасевич — болезненно тонкий, желчный, с недавней сединой в прямых и черных, как вороново крыло, волосах, темноволосую живую коротышку Павлович, разговаривающую с Волынским и Пястом…
«…Общность цели гвельфов и гибеллинов, — подумал, усмехнувшись, Женя, — Союз поэтов… Воистину тесное объединение… враждующих партий».
— …«Аполлон», господа, все же ставил этот вопрос ребром еще в самом начале…
— То есть?
— Когда с революцией… еще номер запоздал, помните? В передовице от редакции прямо говорилось о том, что исторические памятники могут оказаться под угрозой и культурный долг общественности — сплотиться для их охраны…
— Кто мог знать, что вопрос встанет так остро…
— Да-с…
— Добрый вечер, Владислав Фелицианович!
— О, добрый вечер, добрый вечер…
…В голове гудело; Женя торопливо прошел через столовую и буфетную: в коридоре, которым начиналось общежитие, было пусто. Кое-где доносился стук торопливых шагов по крутым лесенкам и закоулкам — опаздывающие спешили к началу концерта.
Миновав пустую огромную кухню, где, против обыкновения, не распивал кипяток с сахарином старый елисеевский швейцар Ефим, Женя поднялся еще одной лесенкой, винтовой, напоминающей огромный чугунный штопор, прошел еще двумя коридорами и, наконец, отомкнул дверь своей комнаты.
Это была узкая, вытянутая в длину комнатка с оштукатуренными стенами и сводчатым потолком. Она вполне оправдывала с мрачной шутливостью данное ей Женей прозванье «гроба». В ней делалось тесно уже от кушетки и квадратного туалетного столика с мраморной доской, служившего одновременно письменным и обеденным столом — эти два предмета мебели вместе с кожаным саквояжем в углу и составляли всю обстановку. В комнате было до некоторой безжизненности аккуратно и чисто: этого впечатления не нарушали даже нарисованная углем на стене посолонная свастика с чем-то наподобие чертежа над ней… Впрочем, рисунок не производил впечатления мазни — в размашистых линиях чувствовалась уверенная рука…
…Войдя, Женя тщательно запер дверь. В коридоре было тихо — не доносилось ничьих шагов. Напряженное выражение внимания, проступившее в лице Жени, прислушавшегося к происходящему за дверью, спало вслед за неглубоким вздохом облегчения. Он отошел от двери и, не раздеваясь, упал на покрытую небольшим ковром кушетку — лицом в сужающийся серый потолок «гроба»…
«…Все …бежать некуда: день кончен вместе с его злобой… „Князь-оборотень“ привечает в своем гробу ночных гостей. А сегодняшние гости… Я свалял дурака — надо было думать об этом днем: а я был рад, что дела дня гонят мысли… Теперь же — некуда деться от них, совсем некуда.
Сережа Ржевский был на Гороховой.
Сережа — на Гороховой.
Смешно, Господи, да это же просто смешно — полтора года спустя все мое существо кричит этому «нет!», как будто возможно что-либо изменить…