Глебов наполнил второй бокал водой из серебряного кувшина и протянул первый мне. Я взял вино из его руки, но словно забыл о том, для чего оно могло предназначаться.
— А знаешь ли ты, — Глебов казался спокоен: рукою, наполовину тонущей в черных кружевах, он подносил к лицу хрустальную склянку с духами, — что есть причина, делающая заговор противу этой женщины оправдывающим его участников?
— Ты имеешь в виду Цесаревича Павла?
— Нет, — Глебов рассмеялся, и от этого смеха кровь застыла у меня в жилах. — Я имею в виду то, что в заговоре участвовал я.
— Я не понимаю тебя, объяснись. Отчего твое участие оправдывает заговор?
— Оттого, что эта женщина занимает ныне мое место.
— Твое?!
— Да… Выпей секту, тебя колотит… Я, а не эта немка, должен бы сейчас носить шапку Мономаха.
— Бога ради, что это значит? — произнес я в совершенном смятении.
— Дело очень простое… Когда движение каменщиков вместе с Петром явилось России, оно было представлено в ней двумя ложами — «Латоной» и «Озирисом». «Озирис», целиком захватив влияние на Петра, оттеснил «Латону» — и Яков Брюс, не теперешний, а тогдашний великий маг Брюс, уже почти один стоял у правила незримой тенью Петра. Тень можно было убрать только вместе с отбрасывающим ее предметом… На это решился мой прадед, тайно обвенчанный с заточенной в монастырь Евдокией Лопухиной, с младенческих лет любившей его и разделявшей его стремления. Лопухина же в действительности доводится мне прабабкой: мой род насчитывает двух цариц — на престол садились и с меньшими правами, во всяком случае с меньшими правами сели когда-то в Шотландии Брюсы, вместе с нарышкинским отродьем обрекшие моего прадеда мучительнейшей чудовищной смерти…
— Но отчего тогда ты интригуешь в интересах Цесаревича? Ведь этим ты не возвратишь себе престола, Глебов.
— Пусть так… Я не могу вернуть себе своего престола, мысль о коем ни на мгновение не покидала меня с тех пор, как я узнал о судьбе прадеда, — но я не хочу отказываться от того, чтобы хотя бы распорядиться им по своему усмотрению.
— Отчего мысли о престоле занимают тебя? Не ты ли клеймил в речах тиранство и презирал бренность порфир?!
— Не всегда желаешь получить то, пред чем благоговеешь. Иногда желаешь презренного тобою же. — Глебов засмеялся.
— Умоляю тебя, не смейся, Глебов! — вскричал я. — Мне представляется сейчас, что предо мною рушится мир! Умоляю тебя, скажи мне, что я ошибаюсь и что не личные страсти, но стремление к добру движет тобою!
— Что есть Добро, — небрежно отвечал Глебов, пожав плечами. — И где проходит граница между ним и Злом?
— Ты хочешь сказать…
— Что разница между ними неведома мне, да и, пожалуй, никому не ведома. Однако я устал — а мне надлежит заниматься делами наших братьев, хотя мне и не хотелось бы сейчас отрываться от некоторых важных вычислений, которые я произвожу… Не советую тебе забывать о клятве, Гагарин. Мне ты нужен будешь послезавтра, в одиннадцать вечера. Прощай.
…С тяжелым сердцем уходил я от Глебова. Мог ли я знать, что спустя два дня этот свинец на моей душе не покажется мне тяжестью!»
Вишневский помнил, что телефон находился в лавке на нижнем этаже, поэтому его не удивило то, что вслед за коротким ответом на его просьбу последовало продолжительное молчание, прерываемое приглушенными далекими гудками… Наконец раздался щелчок, обозначающий, что трубку снова подняли, и послышался голос, далекий и безжизненный на фоне телефонных шумов…
— Аllф?.. Ici Rjevski [80] .
— Сережа! Добрый вечер, это Вишневский… Очень плохо слышно…
— …Да, но лучше тут не будет… Здравствуйте, Вадим…
— Простите, что я потревожил Вас, но я-таки не видел Вас ни разу на съезде и вот решил узнать, в чем дело.
— …Меня и не было ни на одном заседании… Я попросил несколько дней отпуску, я… болен…
— Больны? Что-нибудь серьезное?..
— …Нет…
— Может быть…
— …Простите, очень плохо слышно…
— Может быть, мне навестить Вас?
— …Благодарю Вас, Вадим, не стоит… Нет, право же, не стоит беспокоиться… мне просто нужен отдых. Еще раз спасибо.»
— Всего доброго, Сережа!
— Au revoire!..
В трубке загудел отбой: Вишневский отошел от аппарата.
В оконные рамы хлестал вечерний тревожный дождь. С каким липом повесил сейчас трубку Сережа? Даже этого нельзя понять по бесцветно-далекому телефонному голосу. И чем он, явно сознательно отгородивший себя от встреч с соотечественниками, вообще может заниматься сейчас? Часами валяться на кровати, слушая шум дождя? Спать? Курить? Ни о чем не думать? Перелистывая детские книги, купленные на набережной Вольтера? Да, конечно, все это есть… Но какое-то логическое звено выпадало из представленной схемы: от всего разговора у Вишневского осталось неприятно ускользающее ощущение, что Сережа что-то недоговаривает.
Телефон неожиданно зазвонил, и этот звонок как-то соединился у Вишневского с мыслями о Сереже. Конечно, сам Сережа перезванивать не мог, но трубку Вадим снимал с мыслью, что услышит сейчас что-то могущее разъяснить ему эту недоговоренность.
— Аllф!
— Вишневский, Вы? Говорит Звягинцев.
— Я Вас слушаю, Иван Сергеевич. — Вишневский почувствовал удивление: этот звонок не мог иметь отношения к Сереже. Да что за бред, в конце-то концов?! Ведь Сережа уходит, не прося ничьей помощи и ничьего общества. …Ну что тут можно сделать? Только одно: выбросить из головы Сережу со всеми его проблемами. Но отчего-то не получается.
— Вадим Дмитриевич, Вы не могли бы сейчас приехать ко мне?
— Сейчас?..
— Да, и как можно скорее. Дурные новости, крайне дурные.
«Что могу рассказать я о тяжких мыслях, лишивших меня покоя и сна? Разговор с Глебовым потряс меня, однако же, связанный клятвой, я не мог в минуту опасности бежать людей, доверившихся мне, пусть даже и скрыв от меня при этом преступные свои помыслы. Преодолевая все росшую в душе необъяснимую тревогу и мучительное нежелание видеть Глебова, я подошел в назначенный час к его дому.
В окнах, по обыкновению, сияли яркие огни: не встретясь ни с кем на ступенях, я прошел через отворенные настежь парадные двери и остановился в изумлении: лестница была пустой. Срывающимся от необъяснимого волнения голосом я кликнул слуг — ответом мне было молчание, ничьи шаги не прерывали его… Неожиданно я обратил внимание, что фитиль толстой свечи из ближайшего ко мне канделябра коптит: он был так длинен, что конец его загнулся вдвое. Я обернулся на другую свечу — по ней также было видно, что фитиля давно не оправляли. Мне стало ясно, что никто не откликнется на мой зов. Все мое мужество понадобилось мне для того, чтобы не броситься прочь — я поднялся по лестнице и прошел через еще одни с таким же сатанинским гостеприимством распахнутые двери… Затем — еще через одни…