Раскрыв шкатулку, Глебов вытряхнул из нее на ладонь несколько странно отшлифованных камней: форма их напоминала маленькие гробы. Первый камень был прозрачным и ярко-синим, второй — красным, как живая кровь, третий, только третий показался мне знакомым — это был лазурит. Вслед за этими камнями на разложенной по столу бумаге появился аметистовый диск. Свет свечей заиграл в гранях камней… Золотыми маленькими щипцами Глебов начал очень медленно передвигать гробы вдоль пересекающих карту линий, установил аметистовый диск на каком-то значке посередине: все это ничуть не напоминало то, что доводилось видеть мне в масонстве, несмотря даже на серебряный циркуль, которым вскоре также вооружился Глебов.
— «Нет, нельзя… Водолей… люди Водолея… Какой же это год? Змея… Два сотрясения падет на змею… Змея дважды подползает к России… Не скоро… Очень не скоро придет столетие, когда Россию обовьют смертные кольца змеи… Водолей… Красная змея — первое кольцо… Люди Водолея… Но эта синяя линия — откуда она? Не похоже, чтобы это была его линия, однако она пересекается и препятствует… Пустое! Я сумею преодолеть сие сопротивление! Иного же выхода нет… Красный цвет… Да, при таком сотрясении я смогу… Я смогу попытаться вернуть себе все, что он отнял… Белый бык, железо… Хвала богам, я еще могу сделать попытку отыграться!
Глебов отер кружевным платком чело и рассмеялся с облегчением… Затем, достав из того же тайника еще одну шкатулку — китайскую, из слоновой кости, размером менее ладони, он раскрыл ее, поднялся из-за стола и обернулся ко мне.
— Я еще не совсем проиграл, Гагарин, — произнес он, вытряхнув на ладонь горошину цвета засохшей крови и поднеся ее к губам. — Один-единственный шанс отыграться у меня все же есть: и этого не мало в нынешнем моем положении.
— Или отпусти меня, или объяснись, Глебов, — ответствовал я со всею твердостью, которую нашел в себе собрать.
— Ты хочешь объяснения? — к Глебову, казалось, вернулась его обязательная манера. Он выглядел успокоенным. — Хорошо же, ты получишь его, тем более что я не рискую ничем: если ты станешь пересказывать услышанное, то не успеешь оглянуться, как очутишься в бедламе. И тем более что тебе еще придется пробыть со мною до тех пор, покуда яд не подействует.
— Несчастный, ты принял яд?!
— Да, но это пустое. — Глебов прошелся по комнате и опустился затем в кресло перед каминным экраном. Теперь дела мои не так плохи, как были несколько часов тому назад.
— Не так плохи?! Ты намереваешься умереть через…
— Через час. — Глебов перевернул оправленные в серебро песочные часы, стоящие на белом мраморе каминной доски. — Я должен умереть, когда последняя песчинка упадет на дно — в противном случае мне придется признать себя плохим аптекарем, а ведь я готовил эти пилюли по древним арабским рецептам. Это — растительный, убивающий без единого неприятного ощущения яд сложного состава: быстрота же смерти зависит от дозировки. Съев половину пилюли, я жил бы еще час, но четверть ее вместо блаженного небытия обрекла бы меня на жалкое существование калеки. А теперь я готов отвечать на твои вопросы, но прежде… — Глебов вернулся к столу и быстро написал несколько строк. — Взгляни!
«Пусть имя той, коей сердечная непреклонность обрекла меня сему роковому шагу, останется неизвестным людскому суду», — прочел я. Глебов рассмеялся с прежней своей веселостью.
— Смерть мою надобно как-то объяснить в глазах света, — сказал он. — Не забыл ли я еще о чем-либо? В завещании оговорен тот случай, в коем Эраст наследует мне несовершеннолетним, и опекуны ему определены. Надеюсь, что, вступив в права наследства, милый малютка простит мне свое сиротство; из всех богатых отцов я самый обязательный к своему отпрыску — другие не так спешат…
Он смеялся и шутил, перебирая бумаги на столе.
— Смотри внимательно, Гагарин, — эту связку писем ты должен будешь сжечь, всю, до последнего клочка — тут упоминается Василий Баженов, и это единственные уличающие его документы. Если они будут уничтожены — он безопасен: ни один из масонов не покажет на следствии на Баженова — кто из любви к нему (а не любить Баженова невозможно!), кто из корыстного расчета, но его будут выгораживать все до последнего. Запомни — эту связку. А остальным пусть занимаются душеприказчики! Теперь я готов отвечать на твои вопросы, Гагарин, — надобно же как-то убить оставшееся время!
Треть песка лежала уже на дне часов. Слушая Глебова, я не мог заставить себя не коситься на тонкую песчаную струйку. Глупость, но мне хотелось перевернуть часы на бок, чтобы остановить их.
— Я не знаю, какие вопросы должен я задавать тебе, Федор, — слишком многое представляется мне непонятным. Если ты хочешь отвечать, то скажи мне прежде всего, кто твой враг, недостижимый для твоей шпаги?
— Мой брат, — отвечал Глебов просто.
— Владимир?! — с изумлением спросил я, вспомнив открытое жизнерадостное лицо младшего Глебова — двадцатилетнего кавалергарда, не имеющего никакого отношения к масонству.
— Нет, конечно, не Владимир, однако же досадно — вот кого моя смерть искренне опечалит. Я говорю о другом моем брате.
Я по-прежнему ничего не понимал: других братьев у Глебова не было.
— Это давняя история, Гагарин, и вдаваться в подробности нет времени, — голос Глебова стал приглушенным, как будто неживым: глаза его обратились куда-то перед собой. — В конце восьмого столетия, когда неведомые прежде варяги устрашили изумленный мир своими походами, от Нёрвисунда до Ерсалаланда с трепетом произносилось имя исландского конунга Ульва Облагина. Он казался самим Твэгги, воплощением Одина, когда, могучий и страшный в своей ярости, в наброшенной на плечи поверх сияющего доспеха волчьей шкуре, с развевающимися по ветру золотыми волосами, водил в бой свои ладьи…
Возвращаясь же на родину из далеких восточных походов и кровопролитных набегов на скоттов и бриттов, Ульв Облагин уединенно жил в своем доме — он был ярилем и держался в стороне от людей; говорили, что ему ведомо тайное и темное, но, вдумываясь в зловещий смысл его имени, соотечественники далеко стороной обходили в полнолуние его жилище.
Шли годы, но Ульв Облагин не брал в дом жены, хотя лучшие из исландских дев, юные, как весна, и могучие, как валькирии, не устранись ни шкуры на плечах, ни желтых отблесков в глазах Ульва, охотно переступили бы его порог.
Но вот прошел слух, что конунг отправляется искать себе жену по свету — неизвестно, что отвращало его сердце от прекрасных исландских дев, но в назначенный день ладьи Ульва отошли от берегов и канули в морской дали.
Прошло два года, но известий об Ульве не было, и стали уже говорить о его гибели, когда на исходе третьего года дошла весть, что конунг возвращается к исландским пределам.
Толпы народа собрались на пристани приветствовать жену Ульва Облагина. «Не самою ли деву валькирию из воинства Одина взял Ульв, что странствовал так долго?» — говорили и думали люди.
Но вздох изумления пробежал по толпе собравшихся на берегу, когда упали сходни и со звероглавой ладьи Ульва на берег, сбросив на руки прислужниц меховой плащ, сошла дева, каких не видала прежде суровая земля исландцев. Облаченная в белоснежный лен одежд, черноволосая и черноокая, она напоминала слабое беззащитное дитя — и тонким станом, который, казалось, мог сломиться под рукою любого исландского ребенка, и обвитыми златыми ремешками сандалий ногами, не назначенными для трудных стезей. Это была Меритнет, дитя умирающего Египта, жрица Изиды, жены пресветлого Озириса, отца Гора, ведающего ходом перерождений.