Вот и червяк уже в нору
Лист осиновый тянет.
Красный такой, в чёрную землю такую.
Это нелогичное, неестественное сведение Абеляра с Басё свидетельствовало, пожалуй, о случившемся незадолго перед казнью повреждении причинно-следственных коммуникаций в сознании Петра Легкоступова при сохранении способности довольно ясно продуцировать локальную мысль.
Пожалуй, следует привести ещё одну запись из его философической тетради, непосредственно упреждающую две предыдущие, но сделанную, судя по скачущему почерку, ранее — на пути из Петербурга в Варшаву. Вот она: «Когда Таня в последний раз приходила ко мне в равелин за письмом для Ивана, она сказала: „Мне кажется, Надежда Мира нашла во мне близкую душу — она ведь тоже любила и принесла своей любви чудовищную жертву. Пускай и несколько иного рода. Так вот, с недавних пор она является мне в снах и эти сны яснее яви. Она смотрит на меня своими жуткими горизонтальными зрачками и молчит. Мне делается страшно, так страшно, что кровь моя становится свинцовой, и тогда Надежда Мира говорит: „Не бойся, детка, когда они устанут, я дарую им вечный покой“. И в полном ужасе я просыпаюсь. К чему бы это? Кто они? Что за ребусы?“ Будучи озлён на неё за слова о любви, направленной мимо меня, я посоветовал ей обратиться к Иосифу Прекрасному или пить на ночь мёд на воде. А после подумал, что ведь она права — поистине их роднит любовь, та самая любовь, что сокрушает царства, только Надежда Мира эту любовь производила, а Таня — поглощает. Всего и разницы: одна приносит жертву, а другая — принимает». Тут скачет только почерк, но не мысль. Теперь, похоже, о Легкоступове всё.
О том, что Сухой Рыбак накануне был до капли выпит изголодавшимся князем Кошкиным, как об очевидном, поминать не стоит.
В силу безвестного закона соответствия в тот миг, когда душа Петруши покинула свою захлебнувшуюся темницу через задний сфинктер, ибо иные, более пригодные для того отверстия были погружены в корыто, а плавать душа Легкоступова не умела, англо-французско-турецкий десант высадился на Кипре. Россия владела мандатом на Кипр, выданным Лигой наций, поэтому понятна холодная ярость Ивана Некитаева, без колебаний объявившего войну супостатам. Одновременно с ракетными и бомбовыми ударами по стратегическим объектам Порты, а также Суэцу, Бизерте и Гибралтару, были развёрнуты Закавказский и Малоазийский фронты, высажен морской и воздушный десант в Порт-Саиде, а войска под командованием генерала Барбовича перешли границу размякшей в неге Австрии, давно потерявшей свой меч и сохранившей лишь драгоценные ножны.
Продолжать смеяться легче, чем окончить смех.
Сочинения Козьмы Пруткова
С недавних пор за Некитаевым по пятам следовала радуга, оставляя на земле семипалые следы, заметные сверху птицам. Она и теперь стояла над Алупкой, ровнёхонько над остробашенным Воронцовским дворцом, где на сегодня государь назначил заседание Имперского Совета. Давно уже без отдыха и перемирий белый свет терзала Великая война — эту канитель следовало кончать. Сверхоружие, которым державы пугали друг друга в мирные времена, было использовано в первые же недели вселенской битвы, однако оно, произведя нещадные разрушения и отравив землю с водами, вопреки ожиданиям, оказалось на удивление малоэффективным. Судьба победы, как и во все времена, по-прежнему решалась на поле боя солдатами и их генералами; ничто не изменилось, полки воевали по старинке — штыками, порохом и заклятиями, — так воевали, что за семь лет устали не только люди и страны, но даже времена года и сама земля, всё чаще впадавшая в дрожь, словно савраска, которая гонит со шкуры надоедливых мух.
На дворе ещё стоял апрель, Вербное воскресенье, однако ажурный Воронцовский дворец утопал в розах, а на абрикосовых деревьях уже завязывались плоды. Гвардейский караул на Львиной террасе недвижимо застыл перед членами Совета, входившими в мавританский портал. Тут же на ступенях, лениво помаргивая и не обращая никакого внимания на свою мраморную родню, возлежал круглоухий крапчатый пардус. В отсутствие начальства зверь подвергался со стороны гвардейцев особого рода издевательствам — его называли Нестором и встречали воинскими приветствиями, подобающими его хозяину. Иван знал об этих проказах, ибо ему полагалось знать всё, что творится в пределах его державы, однако он не был Свинобоем и смотрел на гвардейские забавы снисходительно — государь ценил отвагу не только на поле боя, но и в остроумии. Он вообще ценил мир живым, способным на озорство и дурачество, отнюдь не желая уподобляться медсестре, которая покоит больного, но при этом не находит минуты, чтобы взглянуть на градусник у него под мышкой, хотя тот давно уже показывает комнатную температуру.
Члены Имперского Совета сошлись в библиотеке, куда вслед за ними в конце концов забрёл и пардус, по-хозяйски оседлавший ковровую оттоманку. Граф и светлейший князь Воронцов собрал эту «либерию» в бытность свою командиром русского оккупационного отряда, занимавшего Францию с 1815 года, а также на посту генерал-губернатора Новороссии и бессарабского наместника. Здесь хранились таблички, исписанные бустрофедоном, папирусные свитки, византийские и арабские рукописи, венецианские инкунабулы и множество иных уников и раритетов, но прибывшим было не до книгочейных услад — увы, хватало поражений и не доставало величия побед, чтобы позволять себе отвлечения и, вместе с тем, рассчитывать на снисхождение императора. В нише, на резной подставке ясеневого дерева, о котором, пока оно шумело листьями, в родных местах Некитаева ходила молва, будто ночами оно бродит по кладбищу и давит корнями подгулявших ярыжек, стоял пузырь аквариума с проворной серебряной уклейкой внутри. Лет пять уже Иван повсюду возил с собой эту рыбу, независимо от того, отправлялся ли он на фронт, в самое пекло, или триумфатором въезжал в ликующий Петербург.
Солнце, осыпая цвета с радуги, уже на осьмушку скрылось в море, но электричество не зажигали: в библиотеке, заправленные в бронзовые шандалы и мнимо приумноженные огромным каминным зеркалом, горели два десятка свечей — государь любил горячий запах воска. Члены Совета сидели за овальным столом и приглушённо говорили о пустяках — вести деловые речи в отсутствие императора, главного радетеля о государственном благе, они почитали неприличным.
— Представьте, — вещал Барбович братьям Шереметевым, — наша гуманная комендатура в Мюнхене издала для граждан инструкцию, где даёт такой совет: когда вас насилуют или убивают в тёмном подъезде, звать на помощь следует криком «пожар!», потому что, если обыватель услышит «караул! убивают!», он сдрейфит и нос из-за двери не высунит, услышав же «пожар! пожар!», он непременно объявится, а тут как раз убивают…
Дубовая резная дверь вела во внутренние покои дворца; по обе стороны от неё, затянутые в фисташковые мундиры Воинов Блеска, застыли два гвардейца с красивыми, мужественными лицами, в половине случаев присущими не столько людям добропорядочным, сколько беспутным бестиям и головорезам. Государь заставлял себя ждать.
Никто не знал, что задерживает его — распорядок жизни императора являлся предметом государственной тайны. Ходили слухи, будто он держит в любовницах собственную сестру, мужа которой, своего ближайшего сподручника, казнил в первый день Великой войны по нелепому обвинению в лжесвидетельстве, повлёкшем за собой человеческие жертвы, — говорили, что именно в её спальне он принимает все свои исторические решения. Говорили также, что он, подобно великому Александру, устраивает грандиозные оргии с толпами распутниц и приставленными к ним евнухами, которые сами привыкли испытывать женскую долю. Говорили ещё, будто в этих неистовых вакханалиях принимают участие шуты и уродцы, один из которых — князь Кошкин — способен пожирать людей живьём, как огромная тля. Но, скорее всего, это были пустые домыслы стоиков, полагающих, что всякий баловень судьбы непременно лишается своих природных достоинств, ибо удача и слава дурно влияют даже на лучшего из людей, чьи непоколебимые добродетели ни у кого не вызывают сомнений.