— Чего… боятся?
— Говорить… Понимаешь, мне вот почему-то постоянно кажется, что командир все наши разговоры слышит, — тихо сказал Фрай.
— Ну, это ты уже малость того, — Хайнц нервно хохотнул. — Этак, знаешь ли, и рехнуться недолго. Ему плевать на наш трёп, я тебе серьёзно говорю. Про него ж, наверное, чего только не думают. Он ведь чужие мысли читает, давно привык уже.
Вилли смотрел доверчиво. Он мало на кого так смотрел, он игнорировал тех, кто обычно смеялся над ним, изводил дурацкими вопросами на тему, есть ли у него закурить или знает ли он хоть что-нибудь о том, откуда берутся дети. Хайнц никогда не принимал участия в подобных развлечениях. Поэтому Фрай, помявшись, совсем тихо сказал ему:
— А знаешь, мне иногда ещё кажется, будто он прямо за спиной стоит и в ухо что-то шепчет.
Хайнц внимательно поглядел на Фрая.
— И давно тебе это кажется?
— Дня два, наверное…
— А он к тебе ножичек не применял?
— Что?
— Ну, своей ковырялкой тебе ничего не выскребал на груди?
— Он сказал, что это такой особый знак для тех, кто будет с ним, символ избранности, — гордо заявил Фрай.
— Чего-чего? — фыркнул Хайнц. — Так прямо и сказал? «Избранности»… Специально для тебя небось сочинил. А ты и уши развесил. Ты смотри, поосторожней с ним. У него явно с головой не всё в порядке.
— Неправда. Он самый лучший командир на свете.
— Если уж на то пошло, мы ещё и не видели толком, какой из него командир. Может, и не увидим никогда… Слушай, ему ведь, похоже, не солдаты нужны. Ему просто живое мясо нужно. Вот гляди, выпьет из нас все соки, и всё, капут. Он ведь вполне может. Рядом с ним стоишь — аж ноги подкашиваются…
— Ну и пусть, — сказал Фрай.
— Что — пусть? — не понял Хайнц.
— Пусть выпьет. Мне не жалко… — Это было произнесено с такой искренностью и таким спокойствием, что Хайнца холодный пот пробрал. — Я хочу быть ему действительно полезным. Что прикажет, то и сделаю. Не задумываясь.
В словах Фрая звучала такая ярая истовость, какую Хайнц слышал когда-то лишь на церемонии приёма в Юнгфольк, от сверстников, клянущихся в верности фюреру, — и он не выдержал:
— А если этот псих прикажет тебе битого стекла наглотаться? Или застрелиться? Тоже выполнишь не задумываясь?
— Да ну тебя к чёрту, — обиделся Фрай. Не столько даже за себя обиделся, сколько за Штернберга этого, понял Хайнц. А Фрай тем временем добавил: — Он научил меня, как стирать взглядом с неба облака…
— Чего? — оторопел Хайнц. — Стирать… облака? Это как?
— На самом деле это очень просто, я тебе завтра покажу. Надо пристально посмотреть на облако и усилием воли заставить его рассеяться. Правда, это получается только с небольшими облаками. На крупные не хватит сил.
— А чему он тебя ещё научил? — тихо спросил Хайнц.
— Больше ничему. Но зато он мне показывал сильфов. Это духи воздуха. Они очень красивые… — Фрай улыбался, широко и счастливо, глаза у него сияли восторгом. — Я-то всегда думал, что волшебства не бывает. А оно, оказывается, есть…
— И тебе нисколько не страшно?
— А чего бояться? — изумился Фрай. — Здорово же.
Чего бояться… Многого, подумал Хайнц. Например, того, что мне очень хочется как следует врезать ни в чём не повинному сопляку — за что? — да просто из зависти: ему, видите ли, Штернберг показывал какие-то свои фокусы, а мне нет. Или того, что раньше мне было тесно дышать от будничной безнадёжности, а теперь передо мной распахнулось что-то огромное и непознанное — то ли ВВЫСЬ, то ли вниз — и от этого кружится голова. Или того, что прежде я и в Бога-то, если честно, не верил, а вот сейчас, поди ж ты, верю в существование каких-то там сильфов, духов воздуха, хотя вроде — бред бредом, а ведь — поверил, сразу и крепко. Я ни разу ещё не встречал человека, которому готов повиноваться не иначе как — не просто с радостью — с наслаждением…
— А вот мне очень страшно. Очень, — сказал Хайнц. И это было абсолютной правдой.
Среди густого роя солнечных бликов по глади озера лениво скользили яхты. Здесь, в пригороде, ничто, казалось, не напоминало о войне, и по-летнему жаркое солнце играло листвой, брызгая лучами в глаза. Говорили, Берлин сильно разрушен. Штернбергу не хотелось проверять правдивость слухов, и он малодушно довольствовался тем, что, подъехав с юго-западной стороны к Ванзее, убедился: по крайней мере, тут всё спокойно. На берегу озера располагалась гостиница, где у него была назначена встреча с Альбертом Шпеером, министром вооружений.
Фотографию этого чиновника (лицо потомственного интеллектуала, слабые пряди тёмных волос зачёсаны высоко над просторным лбом) Штернберг несколько дней носил с собой в бумажнике и при случае пристально смотрел на неё, твердя про себя нехитрую установку: «Ты должен мне верить. Ты должен мне верить». В крайнем случае, можно было рассчитывать на грубое ментальное вмешательство — Шпеер не сумел бы оказать серьёзного сопротивления. Тем не менее на встречу Штернберг ехал с тяжёлым предчувствием.
— Клянусь, я буду молчать, — таков был ответ министра на многословное предупреждение Штернберга, спрятавшего в ножнах вежливости стальную угрозу. — Если понадобится, до гробовой доски.
И Штернберг, машинально читая мысли собеседника, понял — ему можно доверять.
Собственно говоря, Шпеер был архитектором. Только в государстве, которое возглавил недоучившийся художник, где военный лётчик взялся за переустройство экономики, а виноторговца назначили министром иностранных дел, архитектор мог стать министром вооружений. Однако, в отличие от многих партийных дилетантов, Шпеер со своими обязанностями справлялся. «Резвый халтурщик», — бросил как-то в его адрес Гиммлер (сам дилетант во всём, кроме земледелия и птицеводства). Так или иначе, именно Шпееру удалось добиться рекордных показателей в производстве оружия — несмотря на ужасающие воздушные налёты. Он трезво оценивал обстановку, быстро и хватко принимал нужные решения и притом игнорировал предвзятые мнения. Именно в таком соратнике Штернберг сейчас и нуждался.
Шпеер — спокойный, весьма располагающей наружности человек — был чужд фанфаронства партийных бонз и демонстративной элитарности СС. Своих постов он добился не лестью и подхалимством — исключительно благодаря редкостной работоспособности. Штернбергу пришлись по душе его сдержанные манеры, усталые глаза и истинно архитектурная чёткость и собранность мыслей. Гораздо меньше понравился тусклый огонёк одной маленькой, но упорно тлеющей страсти: Шпеер бредил Гитлером, больше всего на свете он хотел бы стать лучшим другом человеку, который вряд ли вообще был способен на дружеские чувства. Всё прочее было рационально и холодновато, как анфилада мраморных залов, выстроенных в стиле имперского неоклассицизма, без глубоких подвалов и тёмных углов: Шпеер явно был из тех, кто не обременяет себя грузом неприятных впечатлений — добропорядочный гражданин, он никогда не отправился бы добровольно смотреть на казнь, но невозмутимо прошёл бы мимо штабелей трупов.