Я знаю, что по ночам он вообще не спит. Ходит по двору вокруг дома и смотрит на небо. Это я и сам видел в окно, когда не спалось, и другие говорили.
А вчера утром мы — я, Эрвин и Фриц — едва не натолкнулись на него, когда он выходил из дома. Виду него был какой-то нездоровый. Он смотрит на нас и говорит что-то вроде: знаете, мне ДЕЙСТВИТЕЛЬНО нужна ваша помощь, смотрите не подведите, не то всем будет плохо, вам ясно? Разумеется, мы тут же с восторгом: «Так точно, не подведём, оберштурмбанфюрер!» Он говорит: «Не орите, у меня и без вас голова раскалывается». Мы притихли и целый день ходили по дому на цыпочках.
Да, я хотел написать про тренировки.
Наша четвёртая по счёту тренировка не удалась, и всё из-за меня. Так получилось, что я сел рядом с Командиром. Он накрыл мою руку ладонью. И вот я сидел и думал: наверное, здорово быть таким, как Командир. Ещё здорово, наверное, иметь такого старшего брата. А ещё я думал про эту женщину. Тут по деревне ходит одна такая рыжая женщина, с которой, говорят, переспала уже половина офицеров спецгруппы. По этому поводу Командир по секрету рассказал нам, что женщина больна дурной болезнью, спит со всеми подряд не потому, что шлюха, а потому, что мстит эсэсовцам за своего мужа, которого убили в гестапо. Командир знает всё и про всех. Я очень долго про всё это думал, даже на тренировке, из-за чего Командир просто рассвирепел, сказал, что со мной невозможно работать, что у меня башка совсем не тем забита и вообще похожа на Авгиевы конюшни, дерьма в ней столько же. Персонально мне он дал упражнение на очищение сознания и сказал, что не пустит меня ни обедать, ни в сортир, пока я не научусь выбрасывать из сознания всякий хлам.
Ещё Командир запретил нам всякое общение с женщинами. Говорит, запрет будет снят только после того, как мы выполним свою задачу. Эрвин считает, что никаких «после» уже не будет. Странно, никого из нас это почти не пугает.
Последняя наша тренировка была очень успешной, так сказал Командир. Ещё он сказал, что всё, чем мы занимались, на самом деле называется «медитация». Мы опять сидели вокруг стола и думали про грозу и бурю. Мне снова показалось, что я начинаю терять сознание, и вдруг я услышал самый настоящий удар грома. Это в ноябре! К тому же, ещё когда мы садились за стол, в окно вовсю светило солнце, а тут стало почти темно. Мы все бросились к окну, а там настоящие грозовые тучи, над деревней ливень, но на горизонте светло. И тут я почувствовал, что едва на ногах стою. Такое ощущение, будто из меня что-то вынули. А Командир сидит такой довольный, улыбается и говорит нам: ну вот, ведь можете, когда захотите. И добавляет: теперь я уверен, что вы как следует, выполните свою задачу».
Грифель совсем затупился. Хайнц с досадой повертел карандаш в руках и внезапно понял, что прошло, вообще-то, уже очень много времени. Он отложил дневник, поднялся и выглянул в соседнюю комнату. Солдаты всё так же сидели за столом, заставленным пустыми мисками и банками из-под консервов. Хайнц поразился их неестественному молчанию. Каждый из шести парней в серой униформе войск СС сосредоточенно смотрел прямо перед собой, словно пытался сдвинуть взглядом пустую миску. Тусклый свет от засевшего над столом тёмно-зелёного абажура изукрасил их лица жутковатыми тенями у подглазий. Вдруг все шестеро солдат разом, как по команде, положили руки на стол — левая рука под рукой соседа слева, правая рука на руке соседа справа. Свет мигнул, погас. Через полминуты зажёгся снова.
Хайнц тихо вернулся в комнату, где стояли кровати, раскрыл дневник, послюнил грифель и записал:
«Командир обещал отвести нас завтра на то самое место, что-то вроде древнего храма, и устроить нам, как он выразился, «генеральную репетицию». А ещё через пару дней, он говорит, мы приступим к выполнению нашей задачи».
Поставив точку, Хайнц спрятал дневник, очинил карандаш и, не зная, чем ещё заняться до отбоя, вышел во двор, где в сгущавшейся тьме гулял промозглый ветер и скрипели деревья. Хайнц обошёл дом — с этой стороны было тише; тусклый свет падал на переплетение ветвей из окон на втором этаже. Там были комнаты Штернберга.
* * *
«От 31.X.44 1.XI.44 (уже четыре часа утра, чёрт побери).
Под вечер наконец оказались в Рабенхорсте. Операция назначена на седьмое. Коньяк, должно быть, скоро прожжёт мне нутро насквозь. Бедняга Франц сильно переживает, что я теперь каждую ночь провожу наедине с бутылкой.
Далеко не самая подходящая пора, дабы признать, что в последнее время по окраинам рассудка бродит нечто, слишком напоминающее — я не подберу другого слова — ужас.
Мне взбрело в голову, будто следует побывать на капище одному прежде, чем всё это начнётся, — испросить благословения, что ли. Подъехал туда уже затемно и долго не выдержал: запредельная тишина этого места будто смычком водит по нервам. Последний раз я был на Зонненштайне более полумесяца назад. Стоит ли дальше обманываться, говоря себе, что ничего не изменилось?
С тех пор как я выложил перед Гиммлером первый набросок операции, Зеркала безмолвствуют. Лишь изредка — какие-то странные зловещие сны, значения которых я понять не могу. Скорее всего, просто бред воспалённого рассудка. Молчание Зеркал то обнадёживает меня, то пугает. Я не чувствую больше того таинственного пронзительного взгляда, что ощущал прежде, когда приходил на капище; не чувствую тех незримых рук, что покровительственно ложились мне на плечи. Всё это время, всякий раз приходя на капище (или в лабораторию), я всматривался в Зеркала и видел глухой безжизненный камень — или смутную тень в глубине тусклой стальной поверхности — высокую, длинноголовую тень, которая, быть может, принадлежит и не мне вовсе, а Мёльдерсу. Я уже не знаю, кому именно. Но определённо тому, с кем я боюсь встретиться взглядом.
Тому, кто первый шагнёт в мир, где будет править Великая Германия.
Вот где кроется истинный ужас.
Но я всё равно должен довести это дело до конца. Должен. Да поможет мне Бог».
Это была последняя запись в чёрной тетради. Штернберг ещё раз перечитал, мрачно усмехнулся. Шелуха, всё шелуха. Кому адресовано, зачем писал? Будто письма несуществующему адресату. Только одному человеку на свете он дал бы их прочесть.
Но это уже неважно.
Штернберг задумчиво посмотрел на тетрадь, медленно поворачивая её в руке. По верхнему обрезу растёкся огонь. Когда пламя немного окрепло, Штернберг бросил тетрадь в камин и отошёл к окну. К чёрту эти записки. В новом времени никому в них не будет надобности. Уж ему-то точно. Он знал, что в назначенный срок суждено навсегда переродиться не только его родине, но и ему самому.
Вечерние сумерки набрякли холодным осенним дождём. Штернберг смотрел в низкое небо и чувствовал бесконечное равнодушие ко всему на свете. Все стремления, все желания остались в прошлом. Впереди была каменная стена долга. Хотя нет, одно желание у него ещё имелось — совершенно неосуществимое. Как жаль, что он когда-то уничтожил все лишние экземпляры той фотографии Даны, что предназначалась для паспорта. Надо было оставить одну, вложить её в эту чёрную тетрадь, никто бы не узнал. Глядеть иногда на маленькую карточку в самый глубокий и глухой час бессонницы: быть может, становилось бы немного легче. Можно было бы сейчас посмотреть своей ученице в глаза — напоследок, прежде чем отпустить её от себя окончательно.